За ними в светлом соломенном парике следовало чучело Хобби такой ужасающей худобы, что оно развевалось, как флаг. Плакат на чучеле гласил:
Следующим был С. Вульф. На голове у него болталась красная феска. У него были толстые красные губы и черные глаза с кулак величиной. Вокруг шеи на нитке висело несколько детских кукол.
Потом дошла очередь до известных финансистов и главных инженеров разных станций. Между ними привлекал внимание «Толстый Мюллер» с Азорских островов. Он был кругл, как воздушный шар, а вместо головы у него на плечах сидел старый котелок.
Среди маршировавшей толпы двигались десятки оркестров, игравших одновременно и наполнявших ущелье Бродвея таким треском и звоном, словно сразу разбивались об асфальт тысячи стекол. Толпы рабочих горланили, свистели, хохотали, все рты были искажены усилием, – они старались производить как можно больше шума. Некоторые отряды пели «Интернационал», другие – «Марсельезу», третьи – вперемешку все, что приходило в голову. Но основной звуковой фон создавал стук шагов, глухой такт тяжких сапог, часами повторявший одно и то же слово: туннель, туннель, туннель…
Казалось, сам туннель пришел в Нью-Йорк, чтобы устроить демонстрацию.
Одна группа посреди процессии возбудила большой интерес. Ей предшествовали флаги всех наций и огромный плакат:
Группа состояла из людей, потерявших руку или ногу, из ковылявших на деревянной ноге и даже из таких, которые, раскачиваясь подобно колоколу, подвигались вперед на двух костылях. За ними брели мужчины с желтыми, болезненными лицами, – это были страдающие «корчами».
Рабочие туннеля маршировали колоннами по десять человек в ряд, и процессия растянулась на пять километров. Ее хвост еще только выходил из туннеля под Гудзоном, когда голова достигла Уолл-стрит. Соблюдая полный порядок, армия туннельных рабочих катилась по Бродвею, и мостовые, по которым она проходила, эти сглаженные автомобильными шинами мостовые, еще на следующий день хранили отпечатки гвоздей от ее сапог. Движение было прервано. Бесконечные ряды трамвайных вагонов, экипажей, автомобилей ждали конца шествия. Все окна и витрины были усеяны любопытными. Каждый хотел посмотреть на желтые лица, мозолистые руки и сутулые спины шагавших в тяжелых сапогах туннельных рабочих. Они принесли с собой из туннеля атмосферу ужаса. Все они побывали там, в темных штольнях, где смерть настигла их товарищей. Звон цепей подымался из их рядов, запах узников и отверженных.
Фотографы прицеливались и щелкали аппаратами, кинооператоры вертели рукоятки. Из парикмахерских выскакивали люди с намыленной физиономией, повязанные салфеткой, из башмачных магазинов – дамы в одной туфле, в магазинах готового платья теснились к дверям покупатели без пиджаков и даже в одних кальсонах. Продавщицы, уборщицы и конторщицы торговых домов, раскрасневшиеся от волнения, изнывавшие от любопытства, высовывались с опасностью для жизни из окон от первого до двадцатого этажа. Они кричали, визжали, махали платками. Но волна шума, бившая с улицы, уносила их пронзительные крики вверх, так что их совсем не было слышно.
В маленьком, не бросавшемся в глаза автомобиле, среди бушующего потока людей, вместе с сотнями других ожидавших возможности проехать сидели Ллойд и Этель. Этель трепетала от волнения и любопытства. Она не переставала восклицать:
– Look at them… Just look at them… Look! Look![64]
Она благословляла счастливый случай, который вовлек ее в гущу этой процессии.
– Отец, они несут Аллана! Ты видишь его?
И Ллойд, съежившийся в глубине автомобиля и смотревший через маленькое окошко, равнодушно ответил:
– Разумеется, вижу, Этель!
Когда пронесли самого Ллойда, она громко расхохоталась, вне себя от удовольствия.
– Это ты, папа!
Она встала со своего сиденья и обняла Ллойда:
– Ведь это ты! Ты видишь?
– Вижу, Этель!
Когда проходили рабочие «ада», Этель постучала в окно. Негры осклабились и прижали безобразные кирпичные ладони к стеклу. Но они не могли остановиться, так как шедшие сзади подгоняли их.
– Не вздумай опускать стекло, детка! – равнодушно сказал Ллойд.
Но когда прошли «калеки Мака», Этель подняла брови.
– Отец, – изменившимся голосом сказала она, – а их ты видишь?
– Вижу, детка!
На следующий день Этель велела раздать десять тысяч долларов «калекам Мака».
Удовольствие было разом испорчено. Непонятное раздражение против действительной жизни поднялось в ее душе.
Она открыла окошечко и крикнула шоферу:
– Go on![65]
– Не могу! – ответил шофер.
Однако к Этель скоро вернулось хорошее расположение духа. Над отрядом японцев, семенивших быстрыми шажками, она уже опять смеялась.
– Отец, ты видишь япошек?
– Вижу, Этель, – последовал стереотипный ответ Ллойда.
Ллойд хорошо знал, что их жизнь находилась в опасности, но ни одним словом не выдал своего страха. Он не боялся быть убитым, но знал, что если чей-нибудь голос крикнет: «Это машина Ллойда!» – произойдет следующее: любопытные окружат автомобиль и сомнут его. Их самих – без всякого злого умысла! – выволокут и задавят. В лучшем случае ему и Этель пришлось бы испытать удовольствие принять участие в процессии по Нью-Йорку, сидя на плечах двух негров, – а это его отнюдь не соблазняло.
Он восхищался Этель, он всегда был в восторге от нее. Она совсем не думала об опасности! В этом она походила на мать.
Он вспомнил маленькую сценку, разыгравшуюся в Австралии в ту пору, когда они были еще маленькими людьми. Разъяренный дог накинулся на мать Этель. И что же она сделала? Она надавала догу пощечин и возмущенным тоном прикрикнула на него: «You, go on, you!»[66]
И собака почему-то действительно попятилась назад. Он вспомнил об этом, и кожа на его лице пошла складками, – Ллойд улыбнулся.
Но в эту минуту мотор зашумел, и автомобиль двинулся. Ллойд вытянул вперед свою высохшую, как у мумии, голову и засмеялся; при этом его язык то показывался, то скрывался в узкой щели рта. Он разъяснил Этель, в какой опасности они находились целый час.
– Я не боюсь! – сказала Этель. – Как я могу бояться людей? – прибавила она смеясь.
– Ты права, детка! Человек, который боится, живет наполовину.
Этель было двадцать шесть лет, она была совершенно самостоятельна и тиранила своего отца, но Ллойд все еще смотрел на нее, как на маленькую девочку. Она не протестовала, потому что в конце концов он всегда поступал так, как хотела она.
Когда лес красных флагов достиг здания синдиката, рабочие нашли тяжелую дверь подъезда запертой, а окна двух первых этажей закрытыми железными ставнями. Никто не показывался ни в одном из четырехсот окон фасада. На гранитной лестнице перед тяжелой дубовой дверью стоял один-единственный полицейский, огромный, толстый ирландец в серой суконной форме, с кожаным ремешком серой суконной каски под розовым двойным подбородком. Лицо у него было круглое как луна, с золотисто-рыжей щетиной бороды. Веселыми голубыми глазами он смотрел на приближавшийся поток рабочих, успокаивающе, с добродушной улыбкой поднимал руку, огромную руку в белой шерстяной перчатке, похожую на лопату снега, и беспрестанно повторял, сопровождая свои слова сочным громким смехом:
– Keep your shirt on, boys! Keep your shirt on, boys![67]
В это время, словно невзначай, медленно ехали по Пайн-стрит три блестящих паровых пожарных насоса с надписью: «Возврат в депо». Они остановились, задержанные демонстрацией, и терпеливо ждали. Из их сверкающих медных труб подымался к ясному небу беловатый дымок, и нагретый воздух дрожал над их стальными телами.