Изменить стиль страницы

А вот с 1989-го по 1991-й… как сотрясались два столпа вселенной! Горбачев и Тэтчер ушли из политики, мы ввязались в войну с Ираном, из Ливана вернулись заложники, политическая карта Европы претерпела самые быстрые и значительные со времен Гитлера изменения, умер Максвелл – при этом выяснилось, что журнал «Соглядатай» писал о нем чистую правду, – Джон Мейджор свалился на нас с небес, и партия лейбористов стала, даже по мнению ее врагов, заслуживающей парламентских мест.[215]

Нам всегда кажется, будто наше время – время перемен. Мне же всегда казалось, что на протяжении моей жизни мир претерпевал самые глубокие из выпавших на его долю изменений… и что я родился слишком поздно, не застав его таким, каким он был с незапамятных времен. Ведь пока я учился в школе, отменили телесные наказания, пока я учился в университете, в мой колледж допустили, впервые за шестьсот лет, студенток, пока я учился водить машину, стали обязательными ремни безопасности, а стоило мне начать работать на Би-би-си, как ей пришлось преобразиться в бог весть какую современную и конкурентоспособную. Я не хочу сказать, что все эти изменения значительны сами по себе, однако они, по большей части, представляют собой усовершенствования, и очень приятные. И не думаю также, что ощущения человека, живущего во времена перемен, сильнее во мне, чем в ком-либо еще из людей, занимавшихся сочинительством в иные эпохи.

Никто, однако ж, не станет отрицать того, что обалденные глобальные сдвиги последних двух лет перекроили лицо нашего мира, помножив ему скулу на скулу.

И теперь скажите, как мне жить дальше, – мне, понявшему, просмотрев все, написанное мной в то время, когда вокруг меня рушились стены и распадались империи, что я не сумел предсказать ни единого из великих событий той поры? Разумеется, я не думал, что газета наняла меня за мою великую геополитическую проницательность, но ведь мне не хватило ума увидеть хотя бы то, что Горбачев – человек обреченный, фигура такая же временная, как Керенский, и что Саддам так и останется у власти через полтора года после того, как ему пришлось встретиться на полях сражений со всей совокупной мощью Запада.

Так имею ли я право предсказывать то, что случится в следующем году? Лишатся ли наконец власти нечестивые правители Китая? Падет ли Ельцин от руки наемного убийцы и охватит ли Южную Африку пламя междоусобицы?

Единственное, что предсказуемо в нашем мире, это его непредсказуемость. Как бы близко один к другому ни располагали мы датчики сейсмической активности, как бы глубоко ни закапывали их в землю и какой бы чувствительностью они ни обладали, землетрясения по-прежнему застают геологов врасплох. Сколько бы иностранных корреспондентов ни рассылали мы по свету и в какой бы близи от факса каждый из них ни находился, очередной политический переворот становится для нас большим сюрпризом.

И потому прощайте, читатели, и прощай, год 1991-й. Поддержка и заинтересованность тех, кто слал мне в два эти года письма, по-настоящему изумили и ошеломили меня. И если мне не всегда удавалось отвечать на ваши письма с той тщательностью и вниманием, каких они заслуживали, я прошу у вас прощения и привожу в свое оправдание обычные отговорки. Во всяком случае, я пришел к заключению – не сочтите дальнейшее за елейный подхалимаж, – что читатели этой газеты гораздо информированнее, умнее и терпимее, более остроумны и менее консервативны, чем можно было бы подумать, исходя из ее репутации.

Огромное вам спасибо за то, что вы терпели меня.

Бей, буйный колокол, в буйное небо… отзванивай старое, вызванивай новое.[216] Valete.

Часть пятая

Латынь!

Текст из программки

Нижеследующее было написано для постановки «Латыни!» (она давалась в один вечер с «Тетушкой Юлией»[217] – в программке было жирным шрифтом напечатано: «Вечер Стриндберга и Фрая», что меня сильно радовало) в театре «Нью-Энд», Хэмпстед, осуществленной добрым другом этой пьесы Ричардом Джексоном.

Ну вот, «Латынь!», как привидение, снова вернулась ко мне. Для человека, который старается нащупать дорогу в жизни, добиться уважения коллег и приязни друзей и выкачать немного денег из своих платежеспособных клиентов, вот так вдруг столкнуться с делами собственной бурной юности – испытание очень тяжелое. Примерно то же, что встретиться с самим собой – с таким, каким ты некогда был. Сказанное может создать у вас впечатление, что пьеса сочинена мной в самые что ни на есть ранние годы, на деле же я написал «Латынь!», когда мне было двадцать два года и я, как вы могли бы подумать, уже должен был поумнеть.

Двое моих кембриджских друзей, Кэролайн Оултон и Марк Маккрам, создавали новый театр, или «пространство», как мы довольно причудливо называли его в те дни. Театр занимал Г-образное помещение, именовавшееся «Игровым залом», ему требовались новые пьесы, и по наущению этих студентов-антрепренеров я за время долгих каникул 1980 года написал «Латынь! или Табак и мальчики», если воспользоваться полным ее названием.

Как это ни странно, форма пьесы оказалась наименьшей из моих забот. Я давно уже решил, что было бы интересно сочинить пьесу, в которой к сидящим в зале людям обращались бы со сцены так, точно они – ее персонажи, а затем, всего лишь изменив освещение, вдруг воздвигали перед ними «четвертую стену» театральной условности,[218] мигом обращая их из участников пьесы в ее зрителей. Избирая же в качестве темы английскую приготовительную школу, я следовал простому правилу, принятому алгебраистами и романистами всего мира: «Что знаешь, то и пиши». А приготовительную школу я знал. В одну из них, теперь, увы, закрытую, я переселился из дома, когда мне было семь лет, а позже, за год до поступления в университет, преподавал в другой.

Мне было бы очень неприятно, если бы вы решили, что Чартэмская школа, locus[219]«Латыни!», в каком-либо смысле очень напоминает одно из этих почтенных, причудливых заведений. Ничего подобного. Сочинение «Латыни!» было скорее экспериментом по части техники театра и комедии, сочетавшимся с не вполне зазорным для студента желанием шокировать публику. Смерть, гомосексуализм, кровосмешение, садизм и тэтчеризм – все они годами и годами гордо выводились драматургами на сцену, и чувства, внушаемые ими театральной публике, несколько притупились, она уже не впадает в ужас, какой могли бы вызывать эти явления, а вот педерастия, надеялся я, еще способна породить содрогание нескольких нервных узлов.

Если у вас появится желание вникнуть в тщательно проработанный подтекст пьесы, чтобы написать затем пару статей о театре и искусстве вообще для вашего приходского журнала, вы, возможно, соотнесете имя «Доминик» с латинским dominus[220] (или шотландским dominie[221]) и отметите анаграмматическую связь между именем «Руперт» и латинским puer,[222] от которого мы произвели – и правильно сделали, скажете вы – наше puerile.[223] Быть может, вы также заметите инициалы Руперта, «Р. К.»,[224] и то обстоятельство, что подделку Доминика разоблачает во второй половине пьесы монах-доминиканец.

Возможно, то, что пьеса производит впечатление апологии как ислама, так и кое-каких чувственных обыкновений, все еще распространенных в мусульманских странах, покажется в наше истерическое время даже и уместным. Правда, это как раз те вещи, которых я совсем не знаю. Я знаю лишь, что и сочинение этой пьесы, и ее исполнение в Кембридже и Эдинбурге доставили мне колоссальное удовольствие, и желаю вам получить хотя бы четверть оного, когда вы увидите ее на сцене. Valete.

вернуться

215

М-м-да… (Примеч. авт.)

вернуться

216

А. Теннисон, In Memoriam.

вернуться

217

Имеется в виду пьеса А. Стриндберга «Фрекен Юлия».

вернуться

218

Термин, введенный Станиславским, – стена, условно отделяющая зрительный зал от сцены и как бы изолирующая актеров от публики.

вернуться

219

Место (действия) (лат.).

вернуться

220

Хозяин, господин, повелитель.

вернуться

221

Школьный учитель.

вернуться

222

Мальчик.

вернуться

223

Детский, ребяческий, незрелый (англ.).

вернуться

224

То есть Римский Католик.