Изменить стиль страницы

В Фучике комиссар сразу разгадал сильную личность и поэтому счел благоразумным перестраховаться.

Во дворце Печека была полуподвальная комната для подследственных, прозванная узниками «кинотеатром». Большое помещение, шесть рядов длинных скамей, а на скамьях — неподвижные люди, перед ними голая стена, похожая на экран. «Все киностудии мира не накрутили столько фильмов, сколько их спроецировали на эту стену глаза ожидавших нового допроса, новых мучений, смерти, — отмечал Фучик. — Целые биографии и мельчайшие эпизоды, фильмы о матери, о жене, о детях, разоренном очаге, о погибшей жизни, фильмы о мужественном товарище и о предательстве, о том, кому ты передал последнюю листовку, о крови, которая прольется снова, о крепком рукопожатии, которое обязывает, — фильмы, полные ужаса и решимости, ненависти и любви, сомнения и надежды».

Фучику, как всем коммунистам, дали здесь красную нарукавную повязку и держали здесь долго, час, полтора, затем на лифте поднимали на четвертый этаж, вводили в просторную комнату, на дверях которой была цифра 400. Арестованные должны были постоянно находиться у следователя под рукой — таково было назначение этой комнаты.

План Фучика состоял в том, чтобы ложными показаниями, что он был не членом Центрального Комитета, а одним из подпольщиков, имеющим связи с руководящими работниками партии, отвлечь внимание гестапо от некоторых обстоятельств, которые могли стать роковыми для других товарищей. Лиде, мечтавшей о сцене, он шутя говорил, что здесь, в гестапо, она пройдет хорошую актерскую школу. Иногда ей было достаточно двух-трех слов, чтобы понять, о чем ей нужно говорить. Однажды перед допросом Фучик шепнул ей:

— Говори о пожилой даме.

Бём долго пытался выяснить, что за пожилая дама приходила к Фучику, считая, что она была связной ЦК.

Измена Мирека глубоко потрясла Фучика, но он не дал волю горечи и гневу и настойчиво искал случая переговорить с ним. В этом ему помог Колинский. Из всех надзирателей он сразу привлек внимание: одинокий, спокойный, осторожный. По всему было видно, что он не такой, как все. Он отличался не только тем, что носил чешскую фамилию, но и тем, что говорил с узниками только по-чешски. Обращался с ними всегда корректно, по-человечески, никогда никого не бил, ни на кого не кричал. Однажды, когда заключенные возвращались с утренней прогулки, Колинский будто бы по ошибке ввел Мирека в камеру Фучика. Так состоялся драматический разговор, содержание которого неизвестно, и можно только предположить, что Фучик не столько клеймил собеседника за предательство, сколько апеллировал к Миреку прежних лет. В коротком разговоре он нашел единственно верные, единственно нужные слова. На первом же очередном допросе Клецан отказался от всех своих прежних показаний. Лаймер и Бём выходили из себя. Слово не воробей, и выданные им ранее люди уже арестованы, некоторые расстреляны. Но как человек, сломленный в первую же ночь, несущий на своих плечах страшно тяжелый груз, вдруг нашел в себе силы выпрямиться? Ему мстили, его ненавидели еще больше, чем тех, кто твердо держался с самого начала, — он часто возвращался с допросов с окровавленным лицом.

Бём понимал, что в лице Фучика он держит человека, владеющего ключом ко многим тайнам, но как подобрать ключи к самому Фучику, он еще не знал, хотя испробовал уже многие отмычки. Его раздражало превосходство этого человека, которое он чувствовал и против которого был бессилен. Бём родился и жил в Праге, много лет работал старшим кельнером сначала в кафе «Флора» на Виноградах, затем в дорогом пражском ресторане «Наполеон». Там вечерами регулярно собирались деловые люди высшего света, видные политики, министры, генералы и журналисты. Человек в черном беззвучно, словно водяной жук, проплывал между столиками, подавал счет, внимательно слушал и много замечал, сопоставлял. Здесь происходили секретные встречи Рудольфа Берана, и то, что не докладывал сам Беран Гитлеру, доносил в Берлин Бём. Его регулярные донесения высоко ценились, и сразу же после вторжения его назначили одним из комиссаров гестапо. Считалось, что он хорошо знает среду, язык, обычаи, а главное, душу местных жителей.

Его излюбленный метод назывался «натаскивание охотничьих собак» — создание широкой сети платных агентов-провокаторов. Каждое утро начинал с просмотра донесений тайных агентов, щедро рассыпанных по всем уголкам Праги. Хватало гибкости сообразить, куда нацелен главный удар. На такие вещи нюх у него был звериный. Палку и кандалы он не считал единственным средством воздействия. Рецепт управления низменными страстями не так-то уж сложен. Длительный, отупляющий страх смерти, методически вызываемое чередование приступов полного отчаяния и животных всплесков надежды действуют безотказно на человеческую душу, более эффектно, чем пытка. Ожидание смерти страшнее и мучительнее ее самой.

Фучик писал о нем: «Природа наделила его умом, и от остальных гестаповцев он выгодно отличался тем, что разбирался в людях. В уголовной полиции он мог бы, несомненно, сделать карьеру. Мелкие жулики и убийцы, деклассированные одиночки, наверное, не колеблясь открывались бы ему: у них одна забота — спасти свою шкуру. Но политической полиции редко приходится иметь дело со шкурниками. В гестапо хитрость полицейского сталкивается не только с хитростью узника. Ей противостоит сила несравненно большая: убежденность заключенного, мудрость коллектива, которому он принадлежит. А против этого не многое сделаешь одной хитростью или побоями».

С успехом играя на слабых струнах Бёма, Юлиус умело мистифицировал, сочинялголовокружительныенебылицы, соответствовавшие представлениям комиссара о значимости «дела», за которое он взялся. Фучик заявил, что он регулярно встречался два раза в месяц в вечернее время в летнем ресторане в Бранике с Яном Швермой. Хотя гестапо располагало сведениями, что Шверма находится в Москве, тем не менее Бём решил проверить показания Фучика и поехать с ним на место встреч.

«Июньский вечер благоухал липами и отцветающими акациями, — вспоминал Фучик. — Было воскресенье. Шоссе, ведущее к конечной остановке трамвая, не вмещало торопливого потока людей, возвращавшихся в город с прогулки. Они шумели, веселые, блаженно утомленные солнцем, водой, объятиями возлюбленных. Одной только смерти, которая ежеминутно подстерегала их, выбирая все новые и новые жертвы, я не увидел на их лицах. Они копошились, словно кролики, легкомысленные и милые. Словно кролики! Схвати и вытащи одного из них — остальные забьются в уголок, а через минуту, смотришь, уже снова начали свою возню, снова хлопочут и радуются, полные жизни».

От Бёма не ускользнуло, что Фучик с жадностью и грустью смотрит через окошечко на улицы, витрины магазинов, на киоски с цветами, на бурлящий людской поток. Он заговорил вкрадчивым голосом, полным горячего сочувствия:

— Вот ты арестован, а посмотри, изменилось ли что-нибудь вокруг? Люди ходят, как и раньше, смеются, хлопочут, и все идет своим чередом, как будто тебя и не было. Среди этих прохожих есть и твои читатели. Не думаешь ли ты, что у них из-за тебя прибавилась хоть одна морщинка?

Бём попал в точку. Конечно, ничего не изменилось и не изменится в жизни людей, в плавном ходе светил. Влюбленный в жизнь, в Прагу, Юлиус не раз замечал какое-то несоответствие между этим чудесным городом и нередко будничными, прозаическими устремлениями его обитателей. Да, пражане любили потолковать о еде и напитках. Конечно, сейчас не поговоришь вслух на улице о том, что передавало Московское или Лондонское радио и как идут дела у Красной Армии. Но и в мирное время разговоры пражан то и дело сводились к отбивной с капустой и кружке пива. Не потому ли это, что наш трудолюбивый народ многие годы жил впроголодь в своей богатой стране, работая при австро-венгерской монархии на «альпийские страны», при Первой республике — на чешских хозяев, цри протекторате — на немецких господ? Но как бы пражане ни были заняты будничными заботами о хлебе насущном, они — и это Фучик знал твердо — не стремились ни к чему иному, не мечтали ни о чем ином, кроме изгнания чужеземцев.