Изменить стиль страницы

– Каких дел?

– Таких. Сам понимаешь.

– И что, эти дела важнее нас?

(Я был готов на все.)

– Вы для меня – самое важное дело.

– Тогда останься дома.

– Не могу.

– Ну хоть разик, хоть сегодня, мам. В другой день съездишь!

Мама сняла сковородку с огня и положила мне руки на плечи. Заглянула в глаза (ее лицо было близко-близко, еще немного – и получился бы эскимосский поцелуй, это когда трутся носами) и испепелила меня Обезоруживающей Улыбкой:

– Не смей меня просить, чтобы я поступала некрасиво. Ни при каких обстоятельствах.

Один – ноль в мамину пользу.

Миланесы у меня получились вкуснющие – просто таяли во рту. Папа с Лукасом расхваливали меня на все лады: наконец-то им удалось отдохнуть от традиционной маминой стряпни – безвкусных кушаний, принадлежащих к царству минералов. Не помню, сколько штук я съел, но, видимо, много – живот разболелся, а потом даже стошнило.

Когда я ложился спать, мама еще не вернулась.

Приехала она нескоро, но папа с Лукасом ее дождались. «Кордоны на шоссе», – донесся до меня мамин голос. Потом папа сказал ей, что меня вырвало, и через мгновение дверь нашей спальни распахнулась.

Я прикинулся спящим, но маме было все равно. Она заговорила со мной так, будто знала, что я ломаю комедию – а ведь я очень старался: глаза закрыл, не шевелился, дышал глубоко, словом, ничем себя не выдавал. Очевидно, она боялась разбудить Гнома, потому что стала шептать мне на ухо – теплое дыхание в раковинке моего левого уха, как сейчас помню; она говорила: не волнуйся, все будет хорошо, я всегда буду здесь (в смысле «рядом с тобой» или «у тебя в ухе»?), я тебя очень люблю, ты – самый удачный эксперимент в моей научной карьере. И еще говорила, что ей ничуть не стыдно говорить мне такие глупости, и капать слюной мне в ухо не стыдно, и даже не стыдно – ну и ну! – вести себя как мама Бертуччо.

И тут, наверно, она все-таки просекла, что я не сплю, – потому что я улыбнулся.

62. Приятная новость

Никто, кроме нашей мамы – ведь ее красноречие подкреплялось не только убедительностью рассуждений, но и, в не меньшей мере, врожденным магическим даром (отдельные мудрецы называют этот дар женским очарованием), – итак, никто, кроме нашей мамы, не смог бы убедить папу поехать на дедушкин день рождения. От начала времен – или, по крайней мере, с тех пор, как время началось для меня – папа с дедушкой ладили не больше, чем кошка с собакой.

Это вечное состояние войны было для них обычным стилем общения. Точно дуэлянты у Конрада, символизирующие нечто неизменное в подверженном переменам мире, папа с дедушкой кидались друг на друга везде, где бы ни встречались: на семейном празднике или просто в гостях, за рождественским ужином или на крестинах. Это было непреложно, как священный ритуал. Правда, бабушка уверяла, что так было не всегда, но мы с мамой лишь скептически переглядывались. Вообразить этих двоих мужчин мирно беседующими друг с другом – все равно что вернуться к временам Эдема до грехопадения: уверен, что последний раз папа с дедушкой пришли к согласию незадолго до того, как Адам попросил кусок торта, а Ева отозвалась: «Милый, а фруктов на десерт не хочешь? Они полезнее!»

Стоило папе с дедушкой затронуть какую-нибудь взрывоопасную тему – и пошло-поехало! А взрывоопасных тем хватало. Например, наша машина. Дедушка называл «ситроен» детской коляской с мотором. Это смертельно уязвляло папу – видимо, из-за его атавистической склонности защищать всех сирых и обездоленных… Или радости сельской жизни. Как только дедушка заводил речь об урожае, об отелившихся коровах, о новом удобрении, которое решил опробовать, папа прерывал его на полуслове и менял тему, но дедушка все равно задавал вопрос, ради которого весь разговор и был затеян, вопрос, без которого обойтись не мог: «На ферму не собираешься вернуться?» Папа с досадой давал дежурный ответ, точнее, один из двух дежурных ответов: один был для приличного общества, а в другом фигурировало слово «говно».

Но самой болезненной для них всегда была тема родной страны. Они не спорили, пожалуй, только о ее названии и цветах национального флага. В остальном же каждый гнул свою линию, каждый отстаивал свой взгляд на армию, цензуру, экономическое положение, похищения, бомбы, газеты, репрессии, нефть, меж тем как бабушка вздыхала, а мама брала на себя роль третейского судьи и поддерживала папу, но очень осторожно, – надо было дать дедушке выговориться, а то вообще черт знает что начнется. На меня эти споры нагоняли ужасную скуку. Обобщая, можно было свести все к тому, что дедушка терпеть не мог перонистов, а папа некоторым из них симпатизировал – не Лопесу Реге, конечно, и не Исабелите, и не Ластири, который постоянно менял галстуки. Папа недолюбливал и большинство синдикалистов – например, Касильдо Эрреру, который накануне переворота удрал за границу и объявил: «Я взял самоотвод». Тем не менее папа обзывал дедушку гориллой (такую кличку дали антиперонистам), но тут вскидывался Гном: «Неправда! Дедушка – сеньор!», а папа, поддразнивая его, говорил: «Дедушка – горилла почище Магилы» (был такой мультик про обезьяну в подтяжках). За папиной спиной Гном частенько изображал перед дедушкой обезьяну, а тот ему аплодировал, не понимая ни подтекста пантомимы, ни, тем более, отчего при приближении отца внук мгновенно прекращает игру.

Я не принимал политику всерьез. Мне казалось, что это одна из тем, которые распаляют в людях фальшивый пыл, кипучие, но бессмысленные страсти. Вроде футбола. Вы уже знаете, что спорт меня не волновал, но для проформы я болел за «Ривер», между тем как Бертуччо – за «Боку». И все равно мы с Бертуччо отлично ладили, и только на следующий день после решающих матчей один из нас издевался над другим с изощренной жестокостью индейца сиу, пока не раздавался звонок на первую перемену и не приходило время заняться важными делами: поговорить о супергероях, обсудить новые комиксы, поиграть в «Титанов ринга» и всякое такое. Итак, я интуитивно чувствовал, что у вечной дуэли папы с дедушкой есть какая-то глубокая подоплека, по сравнению с которой и «ситроен», и деревенская жизнь, и даже перонизм – ерунда. И эти разногласия заставляли папу с дедушкой, даже если им совсем не хотелось, сходиться на рассвете, без секундантов, на расстояние обнаженного клинка. Возможно, причина была самая банальная – типичные трения отцов с сыновьями, о которых столько сказано в книгах, трения, которые в надлежащий момент должны были начаться у меня с моим папой, дайте только срок: надежды и планы старшего входят в противоречие с потребностью в самоутверждении у младшего; говорят, время сглаживает эти шероховатости, – сглаживает при том условии, что никто и ничто не вмешивается во взаимодействие сил: ни власть, ни чужая воля, ни обнаженный клинок.

Как бы ни относился к нему папа, но для меня дедушка был лучшим дедушкой на свете. Он пленял с первого взгляда: обаятельный толстяк, изъяснявшийся цитатами из танго («Признайся, чем меня ты опоила…») и не пропускавший ни одной возможности поиграть со мной и Гномом. Он носил усы, такие же седые, как его шевелюра. После мытья укрощал свои волосы фиксатуаром – очень уж буйно они кучерявились от природы. Сигарет он не курил, но любил кубинские сигары «Ромео и Джульетта». Пустые коробочки отдавал мне – я хранил в них фигурки супергероев и солдатиков. (По-моему, Орсона Уэллса я полюбил еще раньше, чем увидел его на экране, – за то, что он, как и дедушка, был вылитый медведь с сигарой в зубах.) Увидев у меня в руках комикс про Супермена, он каждый раз спрашивал: «Не надоело гиль всякую читать, а? Уже большой парень», а я отвечал, что брошу читать про Супермена в тот день, когда дедушка бросит читать вестерны Силвера Кейна и Марсиало Лафуэнте Эстефании (они тоже продавались в киосках), и тогда мы оба начинали хохотать и, заключив мир, покупали у первого же киоскера по два, три или пять выпусков сразу.

Иногда я замечал за дедушкой кое-какие странности. Когда что-то трогало его до глубины души, он одновременно плакал и смеялся. Сейчас приведу пример. Вот идет по телевизору программа «Субботний кружок», и ведущий Мансера представляет зрителям хор бедных или слепых детей, и, слушая их ангельское пение, дедушка рыдает и одновременно смеется. Проделать такое очень даже нелегко. И тренировка требуется куда более основательная, чем для четырехминутного погружения по методу Гудини. Во втором случае ты тренируешься сознательно, целеустремленно, как профессионал, а способность плакать и смеяться одновременно незаметно развивает в тебе сама жизнь. Будь жизнь кинофильмом и спроси кто-нибудь: «А это комедия или драма?», придется ответить: «Это такой фильм, от которого сразу хочется плакать и смеяться». И дедушка отлично это сознавал.