Изменить стиль страницы

В ответ Айзик Трифт разразился гомерическим хохотом.

– Отослать се! Вот дали бы пищу разговорам. Отослать, сударыня? На несколько месяцев? Гм! Ха!

Миссис Трифт простерла вперед руки, как бы защищаясь от удара.

– Айзик! Неужели, по-твоему, они думают, что… Айзик.

Широко раскрытыми, непонимающими глазами смотрела на них Шарлотта.

Мать взглянула на нее. Шарлотта подняла свое заплаканное личико – несчастное, безмолвно вопрошающее личико. Как ни было оно искажено безысходным горем, миссис Трифт, казалось, прочла в нем что-то успокоившее ее. Гораздо мягче она спросила:

– Почему ты сделала это, Шарлотта?

– Я не могла иначе! Не могла!

Айзик Трифт раздраженно засопел. Хэтти Трифт поджала губы и вздохнула.

– Да, но все-таки почему ты это сделала? Почему? Тебя так хорошо воспитали. Как же ты могла совершить подобный поступок?

Ответ, уже созревший в уме Шарлотты, объяснил бы все. И вместе с тем он не объяснил бы ничего, по крайней мере для Хэтти и Айзика Трифтов. Естественный ответ, готовый сорваться с языка Шарлотты, звучал бы попросту: «Потому что я люблю его!» Но Трифты не говорили о любви. Это слово в устах дамы считалось неприличным. Ложная деликатность запрещала произносить некоторые слова. «Любовь» – слово именно из этого ряда. Поскольку Трифты избегали произносить это слово, вы могли счесть любовь чем-то непристойным.

Миссис Трифт решилась на последний вопрос. Она должна была его задать.

– Ты его раньше когда-нибудь целовала?

– О нет, нет! – воскликнула Шарлотта с такой искренностью, что ей не могли не поверить.

И повторила с отчаянием обманутого, ограбленного человека:

– О нет! Никогда! Ни разу… Ни разу…

Во взгляде, брошенном миссис Трифт на мужа, читалось торжество и одновременно облегчение.

Айзик Трифт и его супруга вовсе не хотели быть жестокими. Но они были таковыми по своей природе, по своему происхождению. Их кругозор был узким мещанским кругозором тесного круга «порядочных людей». И с точки зрения «порядочного общества» Шарлотта Трифт совершила беспримерный поступок.

Ибо в те дни публично поцеловать солдата, отправляющегося на поле битвы, значило публично заявить свое право собственности на него. И вот у здания суда, на виду у всего своего мирка, всех этих Аддисонов, Кэйнов, Томасов, Холкомбов, Фулеров и прочих и прочих, Шарлотта Трифт, дочь Айзика Трифта, бросилась на шею и поцеловала молодого человека столь низкого происхождения и являвшегося столь незавидным и столь неподходящим объектом для поцелуев (явных и тайных) любой тонко воспитанной барышни, что лишила этим всякой ценности свои поцелуи в будущем.

Этот импульсивный поступок Шарлотты ее отец и мать превратили в нечто преступное, отталкивающее и чудовищное. Ее заставили появляться повсюду, но надзирали за ней, как за согрешившей испанской принцессой. Следили за каждым ее шагом. Если она сидела пригорюнившись – ее распекали и заставляли встряхнуться, если смеялась – распекали за неуместное веселье. Подозрительные посторонние руки часто оставляли следы на месте обысков – на ее маленьком изящном бюваре. Но последний оказался ненужным уже несколько дней спустя, Известие о смерти Джесси Дика под Донельсоном прошло почти незаметным для всего Чикаго, кроме двух семейств – одного в Хардскреоле, другого – на Уобаш-авеню. Смерть Джесси Дика была такой же незначительной подробностью, как гибель дерева под лавиной, похоронившей целое селение. Под Донельсоном пало много сыновей чикагских пионеров, первых насельников города; там сложили свои головы молодые люди, которые должны были в будущем направлять деловую жизнь города, рыцари молодых леди на прогулках верхом, на балах и вечерах избранного общества, блестящие зуавы знаменитых эльсвортовских парадов. Какой-то Джесси Дик вполне мог уйти на тот свет незамеченным на фоне такой компании.

Когда пришло это печальное известие, Шарлоттой овладело безумное и вполне естественное желание пойти к родным Джесси, повидать его мать, поговорить с его отцом. Но ей так и не удалось осуществить свое желание. Инстинктивно мать почуяла его (в конце концов, ей тоже когда-то было, вероятно, восемнадцать лет) и, удвоив свою бдительность, сделала Хардскреол столь же далеким и недостижимым, как небо.

– Куда ты, Шарлотта?

– Хочу подышать немножко свежим воздухом, мама.

– Возьми с собой Керри.

– О, мама, я не…

– Возьми с собой Керри! Шарлотта оставалась дома.

У нее не осталось никакой памятки, над которой можно было бы поплакать – ни кусочка бумаги, или картона, или металла, – ничего, что можно было бы схватить руками, прижать к губам, носить на своей груди. Не было у нее даже ни одного из нелепых дагерротипов того времени с изображением ее солдатика в мешковатом мундире и словно одеревеневшего на фоне бумажных драпировок и версальских садов. С нею были лишь ее сочащаяся рана и память ее сердца. И может быть, рана ее постепенно зажила бы и затянулась, если бы Айзик Трифт с супругой так настойчиво ее не растравляли и не бередили. В конце концов, ведь ей шел только девятнадцатый год, а в таком возрасте раны заживают быстро…

– Опять хандришь!

– Я не хандрю, отец.

– А как же это назвать?

– Просто сижу у окна… Я люблю так сидеть в сумерки. Я и раньше, еще до… до…

– Теперь для праздных рук работы хватит, позволь тебе напомнить. Что, ты не читала сегодняшней газеты? Не слыхала, что опять стряслось у Манассы?

Для нее Джесси Дик вновь умирал при каждой свежей вести о сражениях. Но разве могла она растолковать это своим?

Постепенно Шарлотта стала неестественно молчаливой для такой молодой девушки. В течение всех четырех лет, что продолжалась война, она делала то же, что и все ее подруги: щипала корпию, рвала и свертывала бинты, шила халаты, вязала носки и рукавицы, варила варенье и желе, мариновала овощи. Чикаго был превращен в войсковой сборный пункт. Со всех северных штатов стекались туда полки. Поле к югу от Тридцать пятой авеню покрылось сначала палатками, потом и деревянными бараками. Даже в больших благотворительных базарах, продолжавшихся с неделю и больше, Шарлотта принимала участие. Казалось, она была такой же, как и десятки девиц, весело хлопотавших у расцвеченных флагами балаганов. Но на самом деле это было не так. Она лишилась чего-то неуловимого, трудно определяемого словами. Только, если бы вы смогли внезапно перевести взгляд с ее лица на тот портрет – помните ту старую фотографию девушки в пышном платье, шляпке с пером и с розой, небрежно зажатой в ручке, – только тогда вы бы поняли! Тот лучистый взгляд, то сияние радости – теперь исчезли.

Постепенно люди забывали. В конце концов, ведь почти нечего было помнить. Четыре года войны меняют многое, смещают акценты. Случалось, кто-нибудь замечал:

– Скажите, что это за история была со старшей Трифт? Да, да, она, кажется, связалась с каким-то странным господином, помните?

– Шарлотта Трифт? Что вы! Помилуйте, не было более самоотверженной работницы во всем штате!.. Впрочем, постойте. Вы мне напомнили, да, да, что-то было… дай бог памяти, – да, она влюбилась в какого-то субъекта, против которого были ее родители, и публично устроила какую-то сцену, но какую именно…

Однако Айзик и Хэтти Трифт не забыли. Не забыла и Шарлотта. Они продолжали обращаться с ней так, словно ей было все еще восемнадцать лет. Когда в 1870 году в новом оперном театре Чикаго гастролировал со своей труппой Блэк Крук, смутивший все общество и давший обильную пищу для дамских (и мужских) разговоров, Шарлотту все еще высылали из комнаты, щадя ее девичий стыд, словно десяти лет, прожитых после тех бурных событий, не было.

– Говорят, они в одних трико без юбок.

– Не может быть! Совсем без юбок?

– Совсем! Представьте себе!

– Право, не понимаю, куда мы идем. Казалось бы, после всех страданий и лишений этой ужасной войны мы должны были бы направить свой ум к более возвышенным помыслам.

На это гостья миссис Трифт так энергично затрясла головой, что ее длинные филигранного золота серьги стали раскачиваться из стороны в сторону.