Всеобщее любопытство было чрезвычайно возбуждено, каждый слух, каждая новость жадно подхватывались и передавались. И приправой ко всему этому огромному блюду сплетен было бегство Ральфа из дома неизвестно куда.
Селина узнала об этом раньше других. Первус был на базаре, когда Ральф постучал в дверь их дома в восемь часов вечера. Он вошел как всегда, но выглядел необычно. На нем была лучшая его одежда – первый костюм из фабричного сукна, купленный в городе к похоронам его матери. Этот костюм не шел ему; теперь к тому же он стал ему тесен и короток. Ральф страшно вырос и возмужал за последние восемь-девять месяцев. Но, несмотря на недостатки костюма, в Ральфе не было ничего комичного, когда он стоял перед Селиной, высокий, стройный, темноглазый. Он опустил на пол свой дешевенький желтый сундучок.
– Что случилось, Ральф?
– Я хочу уйти. Не могу оставаться.
Она кивнула.
– Куда?
– Прочь отсюда. Может быть, в Чикаго. – Он был сильно взволнован, и слова его были отрывисты и несвязны. – Они вернулись домой вчера вечером… я взял только несколько книг, которые вам принадлежат. – Он хотел раскрыть свой сундучок.
– Нет, нет, оставь их себе.
– Прощайте.
– Прощай, Ральф. – Она взяла обеими руками темноволосую голову юноши и, поднявшись на цыпочки, поцеловала его. Он повернулся к двери.
– Погоди минутку. Погоди же, не уходи.
У нее было накоплено несколько долларов, мелкой монетой, спрятанных в шкатулке на полочке. Она стала доставать их оттуда. Но, когда она обернулась с деньгами в руках, его уже не было в комнате.
Глава девятая
Дирку исполнилось восемь лет. Этот маленький Слоненок де Ионг стал белокурым мальчуганом, ноги которого, до крови искусанные москитами, ни минуты не оставались в покое. Костюм его был сшит руками Селины из мешка от картофеля. Дирк ходил в школу с октября по июнь. Школа, представлявшая в бытность Селины учительницей просто одну классную комнату, помещалась теперь в двухэтажном кирпичном здании, которым Верхняя Прерия очень гордилась. Ржавая железная печь была вытеснена паровым отоплением.
Первус сначала протестовал против такого продолжительного учебного сезона. Мальчик мог бы быть очень полезен в поле с начала апреля до первого ноября.
Но Селина страстно боролась за то, чтобы Дирк аккуратно посещал школу, и победила.
– Читать, писать и считать, вот что нужно уметь фермеру, – возражал Первус. – Все остальное глупости. Ну, будет он по вечерам сидеть и зубрить, что Константинополь – столица Турции, а сколько при этом расходуется масла в лампе! Какая польза фермеру знать, что Константинополь – столица Турции? Это ему не поможет выращивать турнепс.
– Слоненок не огородник.
– Но он будет им скоро. Я с пятнадцати лет стал работать один в поле.
Селина не спорила с ним, но твердо решила в глубине души, что будет, сколько хватит сил, бороться против этого, когда придет время. Ее Слоненок – фермер, раб земли, сгорбленный над ней в зной и непогоду, истомленный и огрубевший так, что со временем, подобно всем мужчинам в Верхней Прерии, станет и сам напоминать землю и камни, над которыми трудится!
В восемь лет Дирка нельзя было назвать особенно красивым мальчиком, но у него было оригинальное личико, ресницы, длинные и густые – мать любила ласково касаться их пальцем, приговаривая всегда, что любая барышня была бы рада иметь такие. С возрастом он чертами лица и фигурой стал очень напоминать родню Селины, английских Пиков. В семнадцать-восемнадцать лет этот сын фермера превратился в изящного и хрупкого юношу с врожденной изысканностью движений и рассеянным взглядом. (А в тридцать лет Дирк де Ионг удостоился комплимента от Питера Пиля, английского портного на Мичиган-авеню: знаменитый портной заметил, что Дирк – единственный человек в Чикаго, умеющий носить английский костюм так, что не напоминал в нем франтов с Гельстед-стрит.)
Селине было уже теперь за тридцать, и она превратилась внешне в настоящую фермершу. Работа заездила ее, как когда-то Марту Пуль. Во дворе де Ионгов всегда теперь висело белье, как в прежние времена во дворе Пулей, когда она впервые вошла туда. Поношенные брюки хозяина, чулки, сорочки, штанишки мальчика, грубые фартуки из мешка. Селина вставала в четыре, набрасывала на себя эти бесформенные тряпки, называвшиеся платьями, наскоро, не заглянув в зеркальце, закручивала в тугой узел пышные волосы, всовывала ноги в старые растоптанные туфли и бежала к плите готовить завтрак. Работа всегда гналась за ней по пятам, не давала передышки. Вечные починки, штопанье шерстяных вещей – до глубокой ночи. Иногда ей снилось, что волна непочиненных чулок, сорочек, брюк, белья надвигается на нее и грозит поглотить. И она в ужасе просыпалась.
Глядя на нее, можно было подумать, что та Селина Пик, которая привезла с собой в Ай-Прери красное кашемировое платье, та девушка, с жаждой жизни и впечатлений, смелая и требовательная к себе и к окружающему, исчезла безвозвратно. Но это было не так. Даже красное платье еще существовало. Уже теперь безнадежно старомодное, оно висело в шкафу и было как прекрасное воспоминание. Изредка, когда на нее нападал стих все убирать и перекладывать и платье попадалось ей на глаза, она гладила шершавой рукой его мягкие складки и, точно по волшебству, исчезала миссис Первус де Ионг уступая место Селине Пик, поднявшейся на цыпочки на ящике из-под мыла в сарае Оома, где вся Прерия, раскрыв рты, взирала на Первуса де Ионга, бросившего только что к ее ножкам десять долларов, десять долларов, нажитых тяжелым трудом. В иные минуты Селина не раз собиралась разрезать красное платье и употребить на что-нибудь куски или перекрасить его в черный или коричневый цвет и перешить или сделать из него рубашки для Дирка.
Но она ничего этого не сделала.
Нельзя сказать, чтобы за эти восемь-девять лет Селина, как она мечтала, добилась чудесных перемен на ферме. Правда, кое-что изменилось к лучшему, но ценой каких усилий! Женщина менее неукротимая давно бы впала в апатию. Дом был все-таки выкрашен, но в свинцово-серый цвет, потому что это было практично и дешево. Лошадей теперь было две, но вторая – с разбитыми ногами, слепая на один глаз старая кобыла, купленная где-то по случаю за пять долларов. Хозяин кобылы рассчитывал продать ее на шкуру за три доллара и рад был сбыть ее. Селина без ведома мужа совершила эту сделку, и Первус сильно бранил ее. Через месяц кобыла, отдохнув и подкормившись, стала тащить телегу не хуже прежней их лошади, но Первус все еще продолжал ворчать.
Самым же большим достижением Селины был западный участок. Годы должны были пройти, чтобы осуществился ее план, о котором она толковала мужу в первый месяц их брака, да и то осуществился только частично. Она долго уговаривала Первуса позволить ей вложить свои собственные небольшие деньги в это дело, засадить негодный никуда, по его мнению, участок спаржей и ожидать три года дохода от него. Но в конце концов Первус был слишком занят своим бесконечным трудом и предоставил ей возможность проявить инициативу. Кроме того, он еще немножко был влюблен в свою живую маленькую, энергичную жену, хотя ко всем ее чудачествам относился весьма неодобрительно. Год за годом он делал свое дело в раз и навсегда установленном порядке, удовлетворяясь тем, что делает его так же, как до него делали его отец и дед. Он редко проявлял сильные чувства. Селине хотелось, чтобы муж был менее апатичным. Его не трогало, что другие опережают его во всем. Порою на Селину находило какое-то истерическое состояние безнадежности: она бросалась к мужу, ерошила ему жесткие волосы, уже начинавшие седеть, трясла его за широкие, спокойные плечи.
– Первус, Первус! Хоть бы ты когда-нибудь вышел из себя. Да рассердись же или выкинь что-нибудь безрассудное. Разбей, что попадется под руку. Побей меня. Продай ферму. Убеги из дому. Что угодно, только не будь каменным!
Все это говорилось, разумеется, не всерьез. Это был бунт ее живой и деятельной натуры против его инертности, привычки принимать вещи такими, как они есть, и все.