Плотовщик мысленно согласился с этим ученым. Узловатые, в рост человека сучья дуба, казалось, были наделены исполинской силой и поддерживали небеса.
Дюлой овладело странное чувство, безмолвно стоял он, словно созерцая века, хранимые священным деревом. Рядом с этим гигантом, сохранившим в памяти и воинственные кличи и предсмертные стоны, успевшим еще увидеть и крепость, и пленных рабов, и ушедших в небытие людей, Дюла чувствовал свою ничтожность; он будто слышал звуки шумных пирушек, диких боевых песен, жалобных погребальных песнопений, громкие крики и тихий шепот — все, что давно миновало, но продолжает жить в этом старом дереве!
Я тоже порой поглядываю на него, — проговорил Матула, — из него вышло бы по крайней мере сорок кубометров дров.
Его ценность не только в этом, дядя Герге, — сказал мальчик, которому слова старика показались неуместными. — И то, что оно в себе таит, думается, не измеришь на кубометры.
Старик долго молчал.
Видишь ли, Дюла, — заговорил он непривычно кротким голосом, — может, ты и прав, и все-таки бедняк, скорее, подойдет к нему именно с такой меркой, потому как вынужден думать не о вчерашнем дне, а о том, что на завтра у него нет дров.
Это время уже прошло, дядя Герге, мир переменился и продолжает все больше меняться. Сейчас дети даже самых бедных людей и то могут летом где-то отдыхать, а тетушка Пондораи, например, будет бесплатно купаться на самом дорогом курорте.
Знаю, Дюла, и это очень хорошо. И все же всегда находятся люди, которые не оглядываются назад. Ну, да ладно, пошли. Нам еще попадется не одно дерево, на которое стоит поглядеть.
Сухая листва таинственно шуршала у них под ногами.
— И потом, — остановился, пройдя несколько шагов Матула, — не думай, что я просто могу взять да срубить здесь любое дерево. Я ведь часто думаю, что этот холм для меня — точно кладбище: и мои старые земляки и предки покоятся где-нибудь здесь, это уж точно. Наш старый священник говорил, что наша фамилия — одна из самых древних в метрических записях прихода, наша да Чайяги. Моя покойная бабка была урожденной Чайяги. При турках — проклятое было время — вся деревня, стоило только нагрянуть беде, забирала пожитки и уходила сюда; а если кто помирал, то его тут и хоронили — больше ведь негде было, кругом вода стояла… Кустарник тут был более редким и низкорослым, так как под огромными деревьями всегда царила густая тень.
У Дюлы шею заломило — так сильно приходилось задирать голову, чтобы посмотреть на верхушку березы, под которой они стояли.
Береза растет быстро, — сказал Матула, тоже взглянув на дерево. — Эта березка по возрасту и во внучки не годится тому дубу. Древесина у нее нетвердая и сама не очень долго живет. Видишь дупла, и их немало. И в каждом из них кто-кто-тообитает, большей частью галки. Молодняк-то уже разлетелся, а то тут был такой ералаш… А ну-ка посмотри сюда!
Что там?
Там, где начинается вон тот сук…
У основания сука, вплотную к стволу, сидела большая сова и таращила на них круглые глаза.
— Она даже не боится! — засмеялся Дюла и прицелился в сову. — А ее запросто можно подстрелить.
— Запросто. Да только нельзя.
Знаю, дядя Герге, знаю. Я же просто так прицелился.
А лучше бы ты вовсе и не целился. А присмотрелся бы и узнал, что это — ушастая сова. А их нельзя обижать. Нельзя. Ни одну сову нельзя трогать.
Сова широко раскрыла клюв, точно ей наскучил их разговор.
Ишь ты! Еще и зевает, — удивился Дюла. — А она действительно не боится.
Они ведь редко видят людей. И потом, у них хватает и других врагов. А взгляни-ка на это дерево.
Ореховое? Я никогда не видел таких огромных ореховых деревьев. И сколько на нем орехов! Скоро они поспеют.
Эх, — махнул рукой Матула, — не успеешь оглянуться, и уже конец лету. Ну пошли.
Дюла последовал за стариком, а в мыслях у него стучали слова Матулы: «..и уже конец лету». Верхушка холма была здесь ровной и почти голой, без деревьев, в одном месте она кончалась обрывом.
— В пору моего детства здесь еще были остатки стены, но потом непогода и ветры совсем разрушили их, и они заросли травой. А деревья тут большие растут.
— Чем это так хорошо пахнет? — спросил Дюла, принюхиваясь.
— Полевым тмином, — сказал старик, нагибаясь. — Вот он. На кладбище его полно. Он любит расти на кладбище. Наверное, потому и здесь растет… — Матула огляделся. — Тут можно и присесть. Здесь обвевает ветром. Перекусим малость и осмотримся. Только отсюда видны наши камыши. — Матула вынул из салфетки хлеб, сало и зеленый перец и расстелил ее на траве. — Нож у тебя еще острый?
Как бритва!
Ну тогда берись за дело!
Они ели молча. Впереди покачивались камыши, позади был лес. Невысокий камыш не заслонял далей. Но Дюле было сейчас не до красоты природы: он прислушивался к звукам леса; нос его наполняли смешанный аромат прелой травы, полевого тмина, дубов. Ветра почти не было, но могучие деревья все равно шептались. А вот заворковал лесной голубь; воркование у него было нежным и бархатистым, однако оно словно разносилось по всему лесу.
Дюла даже не смотрел, что ест. Ножик действовал привычно, будто сам по себе, и кусочки сала попадали в рот. Иногда Дюла переставал есть — ему чудилось, что из гущи кустов доносится дыхание давно умерших людей, а земля под ним была теплой потому, что до него на ней уже кто-то сидел.
— Здесь была стена, — сказал Матула.
«Но где те каменщики, что ее клали? — подумал Дюла. — Где те руки, которые мешали раствор, где та мысль, которая создала все это? Что от всего этого осталось? В какую силу воплотилось? Ведь энергия не исчезает, она только преобразуется?
На этом месте выросли деревья, звучат птичьи трели, цветут цветы, зреют желуди и орехи. Ветер колышит туман, плывут облака. Но что стало с воображением, с мыслями. Они замурованы в стену или же парят тут и касаются струн его воображения?
Во что все это превратилось? Во что? Земля, вода, истлевшие кости? Известь и фосфор? Но куда девались боль, радость, слезы и муки, опьянение, гнев, примирение и любовь? Передали ли эти чувства их предки другим или унесли с собой в небытие?»
Старые деревья только шептались, в воздухе веяло ароматом полевого тмина.
И ничто нельзя было постигнуть до конца; деревья шептались, дикий голубь ворковал, солнце клонилось к закату, и остатки сала были съедены в полном безмолвии.
Позже они обошли весь холм, а когда направились домой, Матула сделал зарубку на дереве у поворота тропинки.
Если один пойдешь сюда или со своим гостем, чтобы знал, что только здесь можно пройти. В другом месте колючки порвут все штаны.
Но здесь больше всего комаров, — проговорил Дюла, отмахиваясь; впрочем, воевал он сейчас с ними больше по традиции, потому что привык и к комарам.
Остальную дорогу они молчали, а когда пришли домой, то Матула первым делом спустил с цепи визжавшего Серку.
— Я же сказал, что держу тебя на привязи только из-за гуся. А вообще-то ты славный пес!
Серка растянулся на траве, наслаждаясь свободой, а потом весело побежал за хозяином, словно поняв его.
— Сейчас я выпотрошу гуся. Неплохо, Дюла, если ты посмотришь, как это нужно делать. Многие говорят, будто дикий гусь пахнет рыбой, но это чепуха. Дикий гусь пахнет диким гусем. Нужно только снять кожу вместе с небольшим слоем подкожного жира, и тогда никто на свете не отличит дикого гуся от домашнего.
Своим острым, как бритва, ножом Матула взрезал кожу на груди гуся, и она раскрылась, как книга.
Видишь, как легко идет! Вся кожа сойдет одним куском, вместе с перьями, со всем. Может, хочешь попробовать?
Давайте, дядя Герге. Я и выпотрошить смогу — дома видел, как это делается.
А я пока разведу костер. Внутренности отдай собаке. Если бы мы жарили его на сковороде, мы бы, конечно, поджарили и его сердце и печень, но сейчас мы не будем возиться с ними — так пусть и у нашего пса будет праздник.
Пес всецело одобрил такое решение и тем не менее отправился было вслед за Матулой, как бы желая показать, что он хорошо знает свой долг.