— Живот подвело? — спросил Матула, услышав урчание. — Ну, сейчас будет готов обед. — Потом, перед тем как замолчать надолго, он сказал: — Я привык есть руками.

И Дюла, наклонившись над тарелкой, тоже взял рыбешку в руки.

Они ели, ели и ели. Надсеченное мясо отделялось от хребта, как спелый персик от косточки, и в руке оставались только голова и хребет.

— Дай ему, — указал Матула на Серку, который тыкался носом в бок Дюлы. — Не мешает и ему уделить чуток рыбы.

Через четверть часа не осталось не только ни одной рыбы, но и ни одной рыбьей косточки.

Вкусно было?

Дядя Матула, такой замечательной рыбы я еще никогда не ел.

— Верю. Мы так навалились, что расправились бы даже с сомом. Да, свежую жареную рыбу можно есть без конца. Даже если переешь, худо от нее не станет. А теперь самое время поспать. Когда ты проснешься, меня, наверно, здесь уже не будет, но в сумерки я вернусь. В лодку не лезь, раз грести не умеешь. Если пойдешь куда, примечай дорогу, чтобы не заплутаться, но далеко не забирайся. Вечерком можешь поудить, а рыбу оставь до завтра в воде. Я сейчас выкурю трубочку. Угостить тебя сигарой?

— Нет, нет!

Дюла растянулся на сене. От утренних трудов, непривычного напряжения мышц словно оловом налилось все его тело, но это ощущение уже не было неприятным.

«Я, наверно, не усну», — подумал он и тут же заснул.

Матула попыхивал трубкой и смотрел, как дымок от нее полз кверху, к крыше шалаша. Потом он поглядел на Дюлу и улыбнулся.

«Набирается сил парнишка, — подумал он. — Крепко спит и хорошо ест».

Отложив в сторону трубку, он тоже закрыл глаза.

На этот раз нашему Плотовщику ничего не снилось. Его худое долговязое тело тонуло в пышном сене, и он не проснулся даже, когда одна нахальная муха приняла его нос за обзорную вышку. Расположившись там, она повертела передними лапками, почистила хоботок, вообще чувствовала себя как дома. К счастью, она придерживалась иной веры, чем кровожадные жигалки, и была простой, хотя и назойливой кухонной мухой.

Итак, наш Дюла спал сном без сновидений. Он лежал как бесчувственная колода и понятия не имел о том, что его желудок теперь возмещает растраченные утром силы, и мясо лещей и щуки преобразуется в мышцы, нервы, кровь и кости Дюлы. Плотовщик не задавал себе никаких вопросов, не интересовался ничем; он ровно и глубоко дышал, и кислород, этот бензин воздуха, очищал его кровь от вредных веществ.

Только покойники спят таким глубоким, сном, и они сгорают в тесной лаборатории земли, но их уже не разбудит ни иволга, ни Серка, который, соскучившись в одиночестве, тыкался мордой в свисавшую с постели руку Дюлы.

«Я уже выспался, — подавал он сигнал, — пора идти гулять».

Серка бесспорно был эгоистом, но не жаждал крови Дюлы, подобно девице-комару. Сначала могло показаться, что крылатая девица состоит из одних только ног, но потом выяснилось, что у нее есть живот, то есть брюшко, так как этот маленький резервуар начал краснеть. Ведь девица вонзила свой хоботок в подбородок нашего Плотовщика, и в прозрачный резервуар полилась его кровь. Мальчик, сонно взмахнув рукой, раздавил на подбородке трудолюбивую девицу и открыл глаза. И тут ему показалось, что он очнулся в тоннеле, упав на ходу с поезда.

В шалаше уже царил полумрак, а перед входом в него, то есть в тоннель, еще светило солнце. Дюла то и дело почесывал подбородок, и при каждом движении ощущал, что его конечности прикреплены к телу хрупкими чувствительными проволочками и, кроме того, сами ноют. Да, Дюла с его далеко не богатырским сложением не привык к десятикилометровым прогулкам, рыбной ловле, гребле, рубке дров, вообще к тем разносторонним занятиям, без которых немыслима жизнь на лоне природы. Словом, в мышцах чувствовалась основательная, хотя только зарождающаяся боль.

Но куда же девался Матула? Серка на это ничего не мог ответить, а Плотовщик начал неторопливо восстанавливать в памяти последние события.

«Он повез рыбу, а я и не проснулся. Я опаздываю», — встрепенулся Дюла, потому что позднее пробуждение означало обычно опоздание в школу, но он тут же улыбнулся. Над ним камышовая крыша, под ним душистое сено, перед ним, точно огромный окуляр подзорной трубы, выход из шалаша, и дальше лето, набрасывающее на мир синее покрывало небес.

Дюла наслаждался вечерним покоем и ощущением полного отдыха. Такими далекими представлялись шум, грохот, суета города, уроки арифметики, что мальчику казалось, будто он слился с колыханьем бесконечных зарослей камыша, и он даже забыл о болезненно ноющих мышцах.

В шалаше снова появился Серка. Потянувшись, он остановился возле постели и стал писать хвостом в воздухе таинственные знаки.

— Что же нам делать, псина?

Серка выглянул из шалаша, зовя в широкие просторы, а может быть, его заинтересовала птица, промелькнувшая над ракитником; она взметнулась, словно поймала что-то, потом на лету поднесла лапки к клюву. И исчезла из поля зрения.

Кто же это?

Дюла тихонько достал книгу и сильный бинокль дяди Иштвана. Птичка была маленькая, с темным оперением, но при повороте сверкнуло желтое брюшко. Она опустилась на сухую ветку ивы, напротив шалаша, и в бинокль можно было разглядеть ее черную головку и светлую полоску над клювом.

— Замри, Серка!

Потом еще две такие же птички сели на сухую ветку, одна из них что-то клевала. Аспидно-серая спинка, желтое брюшко, а крылья длинней хвоста, как у ласточек.

«Наверно, соколы, — решил Дюла, — но на кого они охотятся? Видно, целая семья».

Он нашел в книге семейство соколиных и, проглядев несколько страниц, понял, что не ошибся: это были чоглоки.

«Размером с пустельгу, концы сложенных крыльев заходят за кончик хвоста… Лапы желтые… — сказано в книге. — Самая проворная из наших хищных птиц. Брюшко ее обычно набито насекомыми, пойманными в воздухе. После жатвы чоглок охотится вместе со своими птенцами; он пикирует с огромной скоростью, и испуганные птички попадают ему прямо в когти…»

«Здесь стрекоз хоть отбавляй, и чоглокам есть чем поживиться, — думал Плотовщик, направляя на иву бинокль. — А стрекозы — это вредные насекомые, потому что их личинки живут в воде и вредят рыбам. Следовательно, чоглоки с изогнутыми крыльями занимаются полезным делом».

— Ну, идем, Серка! — Дюла с трудом поднялся на ноги: проволочки в его суставах натянулись до отказа и готовы были лопнуть, обожженная кожа на спине саднила, а на ладони от гребли вздулся пузырь. — Ох! — вздохнул он. — Ко всему надо иметь привычку!

Плотовщик повесил себе на шею бинокль, взял рыболовную снасть и, приготовясь идти, распрямил подгибающиеся ноги.

Он думал, что чоглоки улетят, едва он высунется из шалаша, но птицы только перепорхнули на соседнее дерево. Затем Плотовщику представился случай убедиться, что чоглоки, как утверждает Ловаши, «самые проворные птицы». Ведь и стрекозы прекрасно летают, но чоглоки вытворяли в воздухе что-то невообразимое. Один стремительный вираж — и вот уже большое насекомое зажато в когтях и проглочено на лету.

Так Дюла познакомился с этими птицами.

Мальчик и Серка неторопливо шли к Зале. Ракитовые кусты вдоль узкой тропки поглаживали Плотовщика по лицу.

— Тоже ива, — ответил Матула на его вопрос, что это за кусты. — Только толку от ракитника никакого. Корзины из него плести нельзя, потому что он ломкий, вверху, как настоящее дерево, не растет, но годится для летних костров.

Ракитник уже стал для Дюлы старым знакомым.

И знакома была река, медленно текущая к Балатону, и знаком был весь пейзаж. Вдалеке синели горбы Шомодских холмов, и далекий гудок поезда заглушался песенкой камышовки.

Жара еще не спала, и Дюла, оставив возле тропинки удочку, пошел вверх по берегу. Старая лодка одиноко покачивалась на воде, и с ее скамейки таращила глаза зеленая лягушка.

— Ну и нахалка ты! Слышишь? — весело крикнул Плотовщик, ничуть не рассердившись на лупоглазую квакушку, и почувствовал легкое искушение прокатиться на лодке, но вспомнил предостережение: «В лодку не лезь, раз грести не умеешь».