На другой день после столь знаменательного события в Теченское, скрипя полозьями, въезжал обоз Епишки. У самой станичной избы выскочили три мужика с рогатинами, остановили обоз, вытряхнули купца из теплого возка и, подталкивая в спину крепкими тумаками, повели в избу…
Догадливый Епишка смекнул, в чем дело, и дорогой наскоро удумал, какую ахинею пороть будет: «Надоело-де мне купечествовать на утеху непристойной царице Катьке, еду-де к царю Петру Федоровичу, хочу послужить ему верой и правдой, везде от купечества челобитную самому государю, да в дороге настигли недобрые государевы люди и отобрали ту челобитную, а я, Епишка, еле ноги унес».
С теми мыслишками переступил Епишка порог горницы, снял треух, занес ко лбу руку, хотел положить подорожное крестное знамение, а в эту минуту кто-то весело крикнул:
— Батюшки, да это Епишка! Веди, веди сюда, вот где пришлось встретиться…
Глянул Епишка — и смутился зело; капрал Матвейка Евсевьев доподлинно ему знаком был.
Епишка заюлил, умильно сладоречивым голосом повел наступление:
— Ай, Матвей Артемьич, как-то я рад несказанно, как торопился, сама судьба свела… Еду я…
Но капрал вдруг стал суров, и глаза заблестели:
— Вытряхнуть его, ребята, из шубы…
Не успел Епишка и духа перевести, как лисья шуба осталась в руках приспешников капрала.
— Ну, сказывай, лисья душа, хапуга, куда торопился, мужиков, чай, обирать? — опять повеселел Евсевьев. — Может, соль краденую сбывать?..
Епишка глаза упрятал. Было дело: воеводский писец Епишка подлинно воровал соль солдатскую из амбаров военных, а солдаты ели не посоливши… А по начальству воевода и писец отписывали:
«Доводим до ведома вашей интендантской канцелярии: доподлинно крысы соль всю сожрали, я и воевода своими очами зрели, и весь посадский народ то под крестом подтвердит, как после того крысы тучей бежали на реку лакать без конца воду, — известно, пожравши соленого, пить хочется».
В донесениях по духовному ведомству тоже отмечено было:
«…Что касается сборов кружечных, то оные кружки оказались изгрызенными и разбитыми. Известно, что крыса любит блиснючее, и сребро и все, что к нему касаемо, подлые потаскали. Хошь сборы были и немалые, но крыс было столь великое число, что народ диву давался, отколь столь их взялось…»
Ученый немец, что из челябинской берг-коллегии проездом был в Шадринске, писал в Санкт-Петербург, в кунсткамеру:
«Необычайное происшествие видел. Многие тысячи, может статься, миллионы крыс — серые пасюки — перебирались из Сибири в Европу…»
Не будем спорить, может доподлинно прав немец из берг-коллегии в том, что было нашествие крысиное, подобное орде, но и то ж бесспорно — и капрал о том сейчас и намекнул Епишке, — что хоть и было крысиное нашествие, но что касается соли и серебра церковного, то наверняка изгрызли их крысы канцелярские да церковные…
Долго ли, коротко ли шел веселый разговор меж Епишкой и капралом, но только Епишку после той беседы отвели мужики в холодную. На дорогу капрал крикнул:
— Жди, козлиная борода, допросу!
Как только вкатился Епишка в холодную, сразу же крестное знамение на себя положил: «Слава тебе осподи, что не сразу обыскали, а то бы… Эх!..»
Тут Епишка стребовал горшок сметаны. Доложила стража капралу о той просьбе, капрал рукой махнул;
— Ладно, дайте ему жбан сметаны, пусть жрет купецкая утроба напоследок.
Принесли Епишке в холодную жбан сметаны. Только остался он один, как из порток вытащил купецкую челобитную царице, что соборне писали в Шадринске, стал ее кусками рвать, в сметану макать и жрать…
Ничего Епишке не жаль: ни жизни, ни почести; жаль добра своего. Видел он из оконца, как Евсейкины «окаянцы» налетели на обоз, пособрали укладки, знатные дорожные шубы и уволокли всю рухлядь в станичную избу. Пиши пропало! Видел Епишка, как бородатый казак выволок из возка добрый мешок мороженых пельменей. Поди, жрет их теперь, рыжий черт, со своими дружками! Эка напасть! А гуси? Гуси, слышь-ка, и сейчас гогочут…
«Умирать так умирать! — решил Епишка. — Но как быть, добра столь пропадает? Неужто сами все пожрут: и дорожные пироги, и пельмени, и знатных шадринских гусей…»
Тоскливо-претоскливо стало на Епишкиной душе…
В эту самую пору капрал Матвей Евсевьев с приближенными обсуждал: как с купцом быть? То ли на перекладину его вздернуть, то ли под лед толкнуть — пузыри пускать?
Думает-решает капрал, а в это время мужики с челобитной:
— Не вешай ты, не топи купца, Матвей Артемьич, больно скоро будет все, а мучил-обдирал он, кажись, и не год и не два; просим мы тебя: придумай ему такое, чтобы проняло.
— Ладно, — говорит Матвей Артемьич. — Ведите купца на суд!
Ведут Епишку. Нажрался он сметаны с челобитной грамотой, отрыгивается.
— Садись, купец, — пригласил капрал, — да послушай, что мы тут решили.
Епишка уши навострил.
— Решили мы тебя не казнить, не миловать, а везти на суд под Далматов Успенский монастырь. Многие тыщи крестьян сошлись туда с рогатинами на брюхатых монашков. Пусть рассудят сами мужики, как быть с тобой…
Побледнел Епишка, сошел с лица, думает: «А как же гуси? Неужто погибать добру?» Поднял он глаза на капрала:
— Батюшка ты мой, суждение твое правильно, вези под монастырь, да будет воля твоя!
А сам думает: «Погоди, Епишка, не вешай носа, не все кончено! До монастыря далеко, может, еще сбегу дорогой». Бухнул Епишка капралу в ноги:
— Одного прошу только: разреши мне напоследок поесть вволю. Припас я гусей, так их…
— Ладно, будь по-твоему, — махнул рукой капрал. — Жри сколь душа принимает!
— Только гусь чтоб жареный, — заикнулся купец.
— Будет жареный, — сказал капрал и наказал вести Епишку на обед.
Усадили Епишку за стол, перед ним гусь жареный, добрый, жирный. У Епишки глаза подернулись маслом: «Ай да гусь, ай да шадринский!»
Жадность у. Епишки неимоверная. Постучал Епишка вилкой о ножик и начал жрать. Жрал не долго и не коротко, а с чувством, с толком, с разумением…
Съел гуся и как ни в чем не бывало облизнулся:
— К ужину готовьте второго.
«Ну, — думает капрал, — такой утробе один гусь — как в пустое место».
Пришел вечер, по приказу капрала подали Епишке двух гусей.
Епишка возликовал: «Сам съем, а добро свое никому не уступлю!» Он жрет, он нажимает. Второго гуся умял. От натуги на лбу пот выступил.
«Ну, — думают мужики, — вот когда накормили вволю купецкую утробу…»
Сидит купец, рот раскрыл, как ворона от жары, бока распирает.
Отвели под руки в холодную…
«Ну, — думают, — конец купцу, окочурился. Забил чрево…»
А наутро ничего, купец жив-здоровехонек, хлопает себя по брюху:
— Вишь, оно у меня луженое… Посчитай, сколь такому брюху гусей надо…
А сам ухмыляется.
Доложили о том капралу, рассерчал он, закричал:
— Зажарить еще пару, накормить купца!
Зажарили еще пару, наелся Епишка, опять спать… Проспался, улыбается:
— Ну, может, и сжалитесь, отпустите к царю-государю Петру Федоровичу, сами видите, тороплюсь, да и не выгоден вам такой постоялец. Напился, наелся, спасибо вам; пора и честь знать… На обратной дороге заеду, пяток — другой гусачков доем… Ась?..
«Ну и брюхо, — диву дался капрал. — Этакое чудо не грех и атаману Прохору Нестерову показать».
Атаман Нестеров с человек полторы тысячи и при пятнадцати орудиях окружал в ту пору Дал матов Успенский монастырь. Монастырь тот был обнесен кирпичной стеной со шпицами и амбразурами в два ряда и отверстиями для боя из мелкого ружья, и это задержало восставших крестьян.
К нему-то и собрался в поход капрал Матвей Евсевьев. На дорогу он приказал зажарить трех добрых гусаков и накормить Епишку.
Как ни жадничал Епишка, как ни силился, а умял только двух с небольшим. Пузо раздулось, глаза на лоб полезли, и нечем Епишке дышать: под грудями сперло. До возка не смог дойти сам Епишка. Отнесли на руках и уложили в сани.