Изменить стиль страницы

Но одна-единственная мысль, словно камешек брошенная на поверхность глубоководья воспоминаний, вызывала, как круги на воде, сразу несколько других мыслей, например такую — а не являются ли все те смерти, с которыми сталкивала его судьба позже, то есть после того, как он принял решение остаться с Анной (в том числе и смерти незнакомых ему семерых хорватских парней), одним вопиющим и достигающим самого неба подтверждением той оценки его чувств, которую во всеуслышание сформулировала его госпожа маман, когда сказала, что эта его любовь не что иное, как просто какая-то отчаянная страсть, вертеровщина, да, он хорошо помнил, именно так она и сказала: «губительная вертеровщина», а вовсе не наслаждение сладостью прелюбодеяния, и эта страсть «неминуемо заставит его наделать много глупостей», это он тоже прекрасно запомнил. И в ответ на это покинул Москву, отчасти еще и потому, что хотел избежать недовольства старшего брата, который, хотя и занимал по отношению к нему довольно терпимую позицию (оттого, что сам имел любовницу, балерину из ансамбля императорского балета), не обладал такой широтой понимания, которая позволила бы ему оправдать то, что Вронский поставил на карту свою карьеру. А эта карьера, гневно бросил ему в лицо старший брат Александр, зависела от тех, «кому поведение графа Алексея Кирилловича нравилось все меньше и меньше». Впрочем, в самом начале и сама их мать — оба брата признали это в ходе последнего, бурного, похожего на ссору разговора — решительно защищала и даже восхищенно одобряла любовь своего младшего сына к госпоже Карениной, ибо, по ее мнению, поначалу такая связь Вронского с дамой из самых верхов общества, к тому же с дамой красивой, повсюду принятой и уверенной в себе, несомненно прибавляла веса светской репутации Алексея Кирилловича. Мать, возможно, еще и по сей день считает (размышлял Вронский, лежа среди смрада в одном из первых захваченных вуковарских домов, стоявших без крыш и окон, с ранами от осколков на уцелевших стенах), что самым счастливым моментом в ее жизни был тот единственный, неповторимый, божественный вечер в оперном театре, когда в балете «Дочь фараона» любовница ее старшего сына с чарующей женственностью исполняла на сцене знаменитый battements dйveloppй, и в зале находились и он сам с семьей, и младший сын, время от времени бросавший взгляд на ложу, в которой сидела его любовница с мужем и сыном, а она, нарядная и сверкающая драгоценностями, как новогодняя елка, гордо восседала между своими рослыми, красивыми сыновьями, она, их мать!

Во вторую неделю ноября части 204 бригады народного ополчения, точнее, все, кто оставался в живых из личного состава, без оружия и боеприпасов, отступили из Богдановаца в направлении на Винковцы. В Вуковаре же царили такое смятение и неразбериха, что командование обороной и население подвалов узнали об этом отступлении только после окончательного падения города.

Лежа из ночи в ночь в одном из первых захваченных вуковарских домов, осторожно отодвинув кровать подальше от стены на случай ее возможного обрушения, прислушиваясь к голосам с улицы и шагам стоявшего на страже Петрицкого, из ночи в ночь заново переживая все как наяву, вспоминал Вронский последние две недели осады Вуковара.

Среди ночи он часто вдруг просыпался и, открыв глаза и опершись на локоть, всматривался в темноту, словно пытаясь в ней что-то разглядеть.

Словно аллегорические фигуры, сменяющие друг друга на часах готической колокольни перед глазами изумленного верующего, о чем так образно рассказывала ему в детстве мать после одной из своих поездок в Германию, в воображении полусонного Вронского из ночи в ночь возникали лица тех, с кем столкнула его эта война и кто теперь прямо в лицо бросал ему такие слова, после которых заснуть уже не удавалось.

Кто-то в облике истощенного средневекового отшельника, одетый в рваное тряпье, кричал ему прямо в ухо:

— Вечная память павшим бойцам, резервистам и добровольцам, в гибели которых виновны и мы, и другие гады!

— Кто ты такой? Что тебе надо? Что ты такое болтаешь? — беспокойно спрашивал граф.

— Я — хорватский солдат, сейчас заключенный в сербском концлагере в Бегейце. А кричу я то, что и должен кричать каждый день. Вечная память павшим бойцам, резервистам и добровольцам, в гибели которых виновны мы и другие гады! Граф, они избивают меня, избивают, когда я это кричу, избивают и тогда, когда не кричу! А вот посмотри на мою мошонку! Они пропускают через нее электрический ток, требуя, чтобы я пел сербский гимн. Они трясут меня током за яйца и когда я пою их чертов гимн, и когда я его не пою. Правда, они не знают, что у меня уже трое детей, так что теперь я и без яиц обойдусь.

— Иди себе с Богом, отпусти меня, — отгонял его граф.

Напрасно. Человек продолжал:

— В правой руке у меня, вот посмотри на мою правую руку, осиновая палка. В левой руке, посмотри на левую, дубовая палка. Мы сами должны были сделать эти орудия и отдать их охранникам, чтобы им было из чего выбрать, когда станут нас бить. Бииить! Бииить!..

Но на смену ему из мрака уже надвигался офицер югославской армии, похожий на средневекового солдата с аркебузой:

— Ты меня слушай, Вронский. Человек ты неглупый, так что и сам понимаешь, что ты здесь оккупант. За двадцать тысяч марок я тебя из этого дерьма вытащу. Что, дорого? А есть люди, которые столько платят. Когда кончится эта война, мне тоже надо на что-то жить!

— У меня столько нет.

— Столько нет? Ну, тогда, раз ты все-таки наш, я завяжу тебе глаза тряпкой, и беги куда хочешь. А я буду стрелять тебе вслед, может, и промахнусь…

Потом появлялся армейский генерал Братич, напоминавший рыцаря в латах:

— Я, товарищ Алексей Кириллович, главнокомандующий. Позвольте к вам обратиться: Лужац должен сдаться! Это предместье — брюхо Вуковара, здесь расположены сады, фермы. С падением Лужаца сдадутся и остальные части города. Им просто будет нечего есть. Мое предложение — поставить дымовую завесу и бросить на Лужац всю массу танков и бронетранспортеров. Можно использовать и ваши старые Т-34. У усташей и так не осталось больше боеприпасов. Таким образом, оборона города будет рассечена на двух участках: со стороны Лужаца по направлению к Дунаю и клином между расположением казарм и предместьем Петрова гора. Товарищ Алексей Кириллович, нам нужна массированная поддержка вашего эскадрона. Позвольте отбыть на передовую. Рапорт отдал. Генерал Братич.

А за ним уже ждали своей очереди Черноглав, теребивший серебряные усы,

и Триглав, и Симаргл, с косой на плече, одетый во власяницу,

и Хорс, с фонарем, освещавшим комнату трепещущим светом.

Потом пришел черед неприятельского офицера:

— Ваша светлость, перед вами командующий винковацко-вуковарским фронтом Миле Дедакович, по прозвищу Ястреб. Я буду говорить с вами как офицер с офицером. Мой личный состав получает всего десять процентов того, что нам необходимо. Вместо того чтобы пытаться связаться со мной, наиболее ответственные люди просто не подходят к телефонам. Как я могу защитить от вас город и эту часть моей родины Хорватии, если у меня в руках, вот, сами посмотрите, документ, из которого видно, что восемь длинномерных фур с предназначенным для нас оружием перебрасывают в Герцеговину, а со мной разговаривают посредством газет и пресс-конференций! В Богдановцах мы держались до последнего снаряда, потом кто-то сумел оттуда вырваться, а остальных ваши люди просто перерезали. Вчера в четырнадцать ноль-ноль я сообщил об этом факте в Загреб, но они продолжают и по радио, и по телевидению твердить о том, что Богдановцы не сдаются! И если теперь кто-то из командиров какой-нибудь хорватской части попытается пойти на соединение с якобы еще не сдавшимися Богдановцами, то он попадет прямо в лапы к твоим бандитам, аркановцам, шешелевцам! Ваша светлость! Здесь пятнадцать тысяч человек, глаза которых постоянно обращены к небу, потому что они надеются только на Божью помощь. Прикажите четникам начать наступление на нас, ведь только убивая их, мы можем добыть себе пишу, боеприпасы, оружие, сигареты.