— Никто не са-гла-сит-ся! — повторил латыш. — И тем не менее! Он — хороший медведь есть; по-нашему — лацис! Куда тебе: ты есть жидковат, худосочний такой… Но он ведь, он сила неорганизованная? Он — на охапочки, а ты — джиу-джитсу; ты — французская борьба, другие хитроумные штучки. А? Что скажешь?
— Попробовать разве?
— Как тебе говорить? Такой большой нарушение устава был бы огромный безобразие… Но подумаем так: Журавлев — краснофлотец? Еще нет! В ряды флота мобилизован? Еще нет… Форму получал? Опять еще нет… Так разве не имеет права молодой, веселый командир немного бороться с какой-нибудь вольный товарищ? Так — шито-крито, не для публики! Давай завтра утречком ты, он, я… Отойдем тихо-смирно куда-нибудь в сторонку, так сказать, за кулисы, и… Смелый богом владеет, по русской пословице…
Так и было постановлено.
На рассвете седьмого числа кандидат в разведчики флота Журавлев Иван был срочно вызван к капитан-лейтенанту. Затем командир и комиссар ушли в сад мызы на пруд; должно быть, искупаться, Журавлев с винтовкой сопровождал их: фронт, безоружным от дома — ни на шаг!
Было теплое утро, на траве лежала роса, от яблонь пахло крепко и пьяновато — белым наливом. Кок Мелентьев, резавший лук на садовой скамье, посмотрел им вслед.
— Гляди, чудо-то наше командиры куда-то повели… Не в пруду ли утопить хотят, дал бы бог… Смотри, борода каким павлином вышагивает: что твой индюк! — сказал он дежурному по камбузу Паше Шевелеву.
Полчаса спустя все трое вернулись. Только теперь Иван Егоров Журавлев шел отнюдь не по-павлиньему. Наоборот, он плелся нога за ногу, отстав на десяток шагов от весело обсуждавших что-то капитан-лейтенанта и комиссара. Крайнее недоумение, можно сказать, полная растерянность была написана на его рыжебородом лице; он покачивал головой, разводил руками, время от времени останавливался и снова и снова крепко потирал рукой затылок и шею, точно испытывая их на прочность.
Когда они поравнялись со скамейкой, Савич поманил пальцем кока.
— Мелентьев, — сказал он, — найдите Широких или Габова. Скажите: я приказал остричь краснофлотца Журавлева, обрить, обмундировать и вообще привести в воинский вид… И — доложить мне. Исполняйте приказание!
Они вошли в дом, а Журавлев сел на скамыо под усыпанной плодами яблоней и снова молча пощупал шею.
— Скажи на милость, — в полном недоумении тонким голоском жалостно пробормотал он, уставясь в какую-то одну точку перед собою, — Микола милосливый! Ведь поборола Жорова няцистая сила, што ты будешь делать? Тольки взялись — как он ляпне!.. Судрыг, и — ляжу! Ай, вот змяя дужая, ай!.. Ну каво ж тяперь? Огребай тяперь, кашевар, Жоровову бороду, режь яну долой самосильно… Все ровно теперь я целовек ня свой — казенный!
ЖУРАВЛЕВ-АЗРАИЛ[1]
Капитан-лейтенант Савич ведет официальный журнал боевых действий части. Но, помимо того, есть у Савича еще и свой альбом для личных записей. Переплет из добротной темно-коричневой шагрени с маленьким замочком и ключиком к нему. На титульном листе приклеена фотокарточка какой-то барышни в белых кудряшках. Из подписи под снимком видно, что альбом этот в 1940 году принадлежал некой Эрике Тооц. На первых страницах альбома красуются безупречные розаны: они окаймляют гирляндами четверостишия эстонских стихов. По другим страницам там и сям кувыркаются розовые амурчики — мальчишки с крыльями мотыльков — и через символические подковки счастья скачут упитанные свинушки.
А на полях альбома идут пометки и цифры совсем другого порядка:
«Патрон, винт. 7381; патр. ТТ — 200 пачек».
«Вайда — 2-х, один офицер. Топорок — 3-х, плюс один ранен».
В другом месте изображена схема какой-то высотки с трехорудийной батареей, лукаво скрытой за извилистой рекой. Схема набросана кое-как, по-видимому обгоревшим концом спички.
Савичевские записи небрежны, неразборчивы, порою совсем непонятны. Но если бы кто-нибудь доставил этот альбом в немецкий штаб, немцы не обратили бы никакого внимания на изящные рисунки, а к неряшливой капитанской мазне проявили бы живейший интерес.
Таков альбом капитан-лейтенанта Савича. В общежитии его так и называют: «Эрика Тооц». Когда надо вспомнить что-либо важное из прошлого отряда, сотрудники капитана говорят ему: «Товарищ командир, это же у вас в „Эрике Тооц“ записано!»
Из «Эрики Тооц» я и узнал одну удивительную историю о делах Ивана Журавлева, печорца, разведчика.
В августе 1941 года отряду Савича было поручено почетное и нелегкое задание: надо было выделить восемь или десять парашютистов из состава бойцов для переброски в глубокий тыл противника. С самого начала было ясно: многие из них не вернутся.
В альбоме Савича это событие отмечено коротко: «Прыгуны. Склока в отряде».
«Склока» действительно была. Как только прибыл приказ, среди бойцов начались «интриги и происки». Люди, до сих пор жившие душа в душу, несмотря на чрезвычайное разнообразие возрастов, душевных складов и мирных профессий, люди эти чуть не переругались друг с другом. Каждый стремился «опорочить» другого, доказать, что не тот, а именно он подходит для переброски во вражеский тыл.
Вайда, комсомолец-осоавиахимовец, шипел на Шагунова: «Он парашюта и близко не видел!» Перетерский как бы невзначай напомнил политруку, что у Короткова дома большая семья, а что он, Павел Перетерский, напротив того, един, как перст, холост и независим; кого же послать, как не его?
Командир и политрук пресекли все эти «подвохи» и «подкопы». Когда после длительных обсуждений список командируемых наконец утвердили, к капитан-лейтенанту явился Журавлев. Теперь он уже ничем не походил на того лешака-печорца, каким он недавно явился в отряд. На его широчайших плечах аккуратно лежал форменный балтийский воротник. Золотые буквы на бескозырке сияли. Клеш на брюках был сантиметров в тридцать пять, никак не меньше установленного. Щеки его были гладко выбриты; казалось, ему даже меньше лет, чем на самом деле.
— Ну что вам, Журавлев? — спросил капитан-лейтенант.
Глядя куда-то в угол потолка, Журавлев сначала завел окольный разговор о стрельбе, о том, что у вчерашней винтовки надо подпилить «на ноготь» мушку, еще о чем-то… И только когда Савич повторил свой вопрос, скобарь низко нагнулся к нему.
— Товарищ нацальник, — убедительно и таинственно зашептал он, — а цем же я-то хуже других? Што ж, они святые, што ли? Велите, товарищ командир, и мне с зонтиком прыгать, а то мне горазд обидно!
Капитан-лейтенант отказал наотрез: список заполнен — это раз, а во-вторых, для выполнения задания намечены прежде всего люди, уже прыгавшие с парашютом.
— Ну пойми ты сам, Журавлев! — убеждал его Савич. — Ведь ты же не летчик, не парашютист, ведь ты же никогда в жизни с самолета не прыгал!
Скобарь кивал на все головой.
— Ндда-а… Какой я летцик! — покорно говорил он. — Это великое дело — по небу лятать. Где нам! Верно, не прыгал, николи не прыгал! Ну, прыгну, товарищ нацальник! Прыгну! Куда прыгать-то? Не вверх же — вниз, на тую же зямлю! Вот, ей-бо, прыгну!
Наконец Савич согласился включить Журавлева во вторую очередь, в резерв, на тот случай, если кто-либо выбудет из списка. Впрочем, капитан был уверен, что этого никогда не случится. Но дело обернулось иначе.
Разговор происходил в пятницу, а во вторник на следующей неделе Савич и Вальде проводили Журавлева с укромного озерного аэродрома в дальний полет.
Было раннее свежее утро. Пахло водой и лесом. На востоке тяжело гремело: били форты крепости.
Первым в кабину сел Джемс Гаррисон, американец, давно живший в СССР. Он сел прямо и строго окликнул:
— Алло! Джонни, ну!
Иван Журавлев поцеловался с Савичем, с политруком и непринужденно стал одной ногой на крыло «эмбеэр»[2], точно это был не самолет, а самая простая псковская «бяда», телега.