Глядя на неё в городском наряде, вам всегда казалось, что вы когда-то видели её в ярком тряпье с красной косынкой на плечах; в ней была грация неприрученной косули, которая стоит под ветвистым зелёным деревом, окруженная кустами шиповника и ржавой розы и готовая умчаться прочь при малейшем шорохе.

Она была гибка и проворна, как мальчишка, и её вполне можно было бы принять за мальчика, если бы не многообещающая округлая упругая грудь, выпирающая под платьем.

Хотя девушка, казалось, знала, что ни одно её движение не остается незамеченным, однако не только не обращала внимания на восторги, но даже и сердилась, если кто-нибудь выражал их вслух или жестами.

Горе бедняге, не умевшему сдерживать чувства; очень скоро девушка давала ему понять, что у прекрасного свежего шиповника есть и острые шипы.

Из всех окружавших её мужчин я был единственным, кто не обращал на неё ни малейшего внимания. Как и все женщины, она не вызывала во мне никаких чувств. Так что я был единственным мужчиной, который ей нравился. Тем не менее ее кошачья грация, мальчишеские повадки, придающие ей сходство с Ганимедом [63], были мне приятны, и, хотя я прекрасно знал, что не испытываю к ней ни любви, ни даже интереса, все же я надеялся, что смогу относиться к ней хорошо и, может быть, даже с нежностью. Будь у меня к ней хотя бы влечение, думаю, я зашел бы так далеко, что женился бы на ней; это было бы лучше, чем стать содомитом и иметь неверного любовника, которому нет до меня дела.

«Разве не могу я испытать с ней хоть малого удовольствия, — спрашивал я себя, — только чтобы успокоить чувства и убаюкать воспалённый мозг?»

И всё же какое из двух зол было большим: соблазнить бедную девушку, тем самым разрушив её жизнь и сделав её матерьо несчастного ребёнка, или поддаться страсти, уничтожающей и тело, и душу?

Наше благородное общество закрывает глаза на первый грешок и содрогается от ужаса, узнав о втором. А поскольку это общество состоит из людей благородных, то, полагаю, благородные люди, составляющие наше добродетельное общество, правы. Какие у них основания так думать, я не знаю.

Я был истерзан, и жизнь казалась невыносимой. Больше так жить я не мог.

Усталый и измученный бессонной ночью, разгорячённый от переживаний и абсента, я вернулся домой, принял холодную ванну, оделся и позвал девушку в свою комнату.

Увидев мое изнурённое, бледное лицо, ввалившиеся глаза, она пристально на меня посмотрела и произнесла: «Вы больны, сэр?»

«Да, мне нездоровится».

«А где вы были ночью?»

«Где я был?» — спросил я с презрением.

«Да; вы не пришли домой», — сказала она с вызовом.

В ответ я нервно рассмеялся.

Я понимал, что такую натуру, как она, нужно подчинять себе сразу, а не приручать постепенно. Я схватил её в объятья и прижался губами к её губам. Она попыталась высвободиться, и сделала это скорее как беззащитная птичка, хлопающая крыльями, чем как кошка, выпускающая коготки из бархатистых лапок.

Она извивалась в моих руках и при этом тёрлась грудями о мою грудь, а бёдрами — о мои ноги. Но я продолжал держать её в тисках; я целовал её, прижимался пылающими губами к ее губам, вдыхая её свежее, здоровое дыхание.

В первый раз в жизни её целовали в губы, и, как она сказал мне потом, это ощущение привело в трепет всё её тело, словно по нему пропустили сильный электрический ток.

Я и сам видел, что у неё кружилась голова и перед глазами всё плыло от возбуждения, которое мои поцелуи вызывали в её нервах

Когда я хотел засунуть ей в рот свой язык, её девичья скромность взбунтовалась; девушка сопротивлялась и ни за что не хотела его впустить. Потом она говорила, что ей показалось, что в рот засунули кусок раскалённого железа, и у неё было ощущение, как будто она совершает ужаснейшее преступление.

«Нет, нет, закричала она, вы меня задушите! Вы меня убьёте, отпустите меня, мне трудно дышать, отпустите, или я позову на помощь!»

Но я был настойчив, и вскоре мой язык по самый корень оказался у неё во рту. Я поднял её на руки — она была легка как пёрышко — и положил на кровать. Тогда трепещущая птичка из беззащитной голубки превратилась в когтистого остроклювого сокола, который дрался изо всех сил, царапал и кусал меня за руки, угрожал выцарапать мне глаза и колотил меня, что было мочи.

Ничто не стимулирует удовольствие больше, чем сопротивление. Кратковременная борьба, несколько обжигающих шлепков и пощёчин воспламенят любого мужчину, так же как хорошая порка разогреет кровь лучше, чем любой афродизиак, даже в немощном старике.

Борьба возбудила девушку столь же сильно, как меня, и всё же как только я повалил её на кровать, она тотчас кубарем скатилась на пол; но я был готов к её уловкам и тут же оказался сверху. Однако она выскользнула из-под меня как угорь и одним прыжком очутилась у двери. Но дверь была заперта.

Произошла еще одна драка; теперь я твёрдо решил овладеть девушкой. Будь она покорна, я велел бы ей уйти, но сопротивление сделало её желанной.

Я сжал её в объятиях. Она извивалась и пыхтела, и все наши члены тесно соприкасались друг с другом. Я просунул ногу меж её бёдер; наши руки переплелись, а её груди трепетали и бились о мою грудь. Все это время она осыпала меня ударами, и каждый, казалось, воспламенял и её, и меня.

Я сбросил сюртук. Пуговицы на жилете и брюках еле держались, воротник рубашки оторвался, сама рубашка превратилась в лохмотья, руки были исцарапаны в кровь. Глаза девушки блестели как у рыси, губы налились похотью, теперь она сопротивлялась не ради защиты своей девственности, а ради удовольствия, которое доставляла ей борьба.

Я прижался губами к её рту и почувствовал, как всё девичье тело задрожало от восторга, и даже на мгновение — но только на мгновение — я ощутил, как самый кончик её языка проник мне в рот, и она словно обезумела от наслаждения. Она была похожа на менаду при первом посвящении.

Я действительно возжелал её, но мне было жаль принести её на алтарь любви так сразу, ибо эту милую игру стоило повторить.

Я снова поднял девушку на руки и положил на кровать. Как она была прелестна! Ее пышные, волнистые, растрепавшиеся в борьбе волосы локонами разметались по подушкам. Чёрные весёлые глаза с короткими, но густыми ресницами горели фосфоресцирующим огнем, пылающее лицо было забрызгано моей кровью, раскрытые трепещущие губы возродили бы к жизни даже вялый фаллос старого дряхлого monsignore [64].

Я прижал её к кровати и несколько минут любовался ею. Казалось, это девушку раздражало, и она ещё раз попыталась высвободиться.

Крючки и петли на её платье оторвались, и сквозь вырез проглянула нежная плоть, позолоченная палящим солнцем жатвы, и две округлые груди; а вы ведь знаете, насколько эта мимолетная картина привлекательнее демонстрации всей той плоти, что выставляется на балах, в театрах и в борделях!

Я разорвал все преграды. Я сунул одну руку ей за пазуху, а второй попытался проникнуть под платье, но юбки так плотно обмотали бёдра, а бёдра были столь плотно сжаты, что раздвинуть их было невозможно.

После множества сдавленных криков, больше похожих на крики раненой птицы, после множества рывков и толчков с моей стороны и царапанья и кусанья — с её, моя рука наконец добралась до обнажённых колен и скользнула вверх по бёдрам. Ноги были не полными, но плотными и мускулистыми, как у акробата. Рука проникла в то место, где ноги соединялись, и наконец я нащупал редкий пушок, покрывавший холм Венеры.

Бесполезно было и пытаться ввести указательный палец меж губ. Я слегка погладил девушку. Она пронзительно кричала и просила пощады. Губы внизу немного раскрылись. Я попытался ввести палец.

«Мне больно; вы меня царапаете!» — кричала она.

В конце концов, её ноги разжались, я задрал ей платье, и она залилась слезами — слезами страха, стыда и досады.

Мой палец замер. Убирая его, я почувствовал, что он тоже орошен слезами, слезами вовсе не горькими.

вернуться

63

Ганимед — в греческой мифологии прекрасный мальчик, виночерпий олимпийских богов, любимец Зевса

вернуться

64

«епископ» (фр.)