Изменить стиль страницы

С Поклонной горы виден стан ополчения. Ополченцы перекрыли Гонсевскому выходы из города.

Шляхтичи заявили Сапеге:

— Москва была богатым городом, но все досталось тем панам, какие сидят теперь в Кремле и Китай-городе, так пусть же они спасаются как их душам угодно, а мы не станем подставлять свои головы, чтобы расчистить дорогу хоругвям вельможного пана Гонсевского.

Сапега согласился. Он уведет шляхтичей от Москвы и поищет, где есть на Руси еще не разоренные городки, а в проводники возьмет князя Ромодановского, переметнувшегося к нему из Москвы.

Староста усвятский сказал шляхтичам:

— Я знаю, панове, у вас от худобы животы приросли к спинам, а в дырявых карманах не удержался ни один злотый. Не потому ли вы оглохли к голосу трубы и не радуетесь топоту копыт? Я привел вас в Московию не затем, чтобы удрать отсюда голозадыми и голодными, как мыши в наших литовских костелах. Так в седла, панове, и в путь…

Отбросив дружину ополченцев у Александровской слободы, Сапега ушел к Переяславлю, по пути разоряя села и местечки…

О скором приходе весны в Варшаве судили по сырым ветрам с немецких земель, первой капели и как-то враз осевшему снегу. Но на Гостином дворе по-прежнему было стыло, и сколько ни кутался Филарет в шубу, все зяб. Голицын всеми днями сидел у жаровни с угольями, жаловался на судьбу. А как-то сказал:

— Умру я здесь, на чужбине, владыка, чует мое сердце. Нонешней ночью привиделся мне Годунов Бориска, увел он меня с собой.

— Ночь в день — и сна нет, князь Василий.

Голицын закашлялся с надрывом. Наконец успокоился, вытер слезы:

— Может, смиримся, владыка, пусть будет, как того Жигмунд желает?

— Не гневи Бога, Василий! Что о нас на Москве скажут? И как, ты мыслишь, Жигмунд из Варшавы Русью станет править? Нет уж, не будет на то согласия, и смертью нас не устрашат.

— Не смерти боюсь, владыка: умру, аки пес бездомный.

— Не ропщи и не о себе думай, о Руси, о вере нашей! — Филарет поднял палец. — Коль превозможешь себя, легче на душе станет…

Сыро и в королевском дворце. Холодно Сигизмунду. Он уселся в глубокое кресло, протянул ноги к камину. Ярко горят березовые дрова, гудит огонь. Постепенно король согревается и только все еще спиной чувствует сырость. Сигизмунд поводит плечами, тянет скрипуче:

— Когда мы взяли Смоленск и у нас в руках ключи от России, я отозвал из Ливонии гетмана Ходкевича. Он отправится на Русь и усмирит тех, кто отказался присягнуть крулю Речи Посполитой.

Скрестив руки, Лев Сапега смотрит Сигизмунду в затылок.

— Ваше величество, настает пора говорить со шведами языком пушек. Они возводят укрепления на побережье Балтики. Шведы попирают землю новгородцев, а Делагарди стучит в ворота Новгорода.

Сигизмунд вдруг вспомнил:

— Ваш племянник, канцлер, поступает, как шляхтич перед рокошем.

— Староста усвятский верен своему крулю.

— Так ли?

Повременив, Сапега спросил:

— Не примет ли круль послов из Московии?

— Если они назовут меня государем.

— Московиты упрямы.

— Они не хотят моей милости? А есть ли сегодня Россия, мой канцлер? Мои гусары гарцуют по московским улицам и живут в боярских хоромах. Я пошлю на шведов российских воевод!

— Осмелюсь возразить вам, ваше величество. Россию мало завоевать, ее еще надо подчинить. Москали не примут вас: вы круль Речи Посполитой и иной с ними веры.

— Мы обратим их в униатов.

— Москали не примут унии, ваше величество.

— Канцлер забыл Брестскую унию.

— Но, ваше величество, та уния подписывалась на земле Речи Посполитой, а украинские магнаты мнили себя польским панством. Не устояли и попы. Но московские попы не согласятся на унию. Коронный гетман рассказывал о московском патриархе Гермогене. А этот митрополит Филарет?

Король прервал канцлера:

— Там, где власть употребляют, не требуется уговоров. Станислав Жолкевский о том забыл. Ошибку коронного исправит гетман Ходкевич.

— Ваше величество, москали готовы принять на царство королевича, если он возьмет их веру.

Сигизмунд ответил резко:

— Вельможный канцлер, разве вам не известно мое желание? Россия должна стать частью Речи Посполитой…

Повстречав Станислава Жолкевского, Сапега передал ему разговор с Сигизмундом. Коронный покачал головой:

— У круля помутился рассудок…

Конец ночи, но рассвет не тронул неба. Морил предутренний сон, навязчивый, крепкий. Ополченцы продвигались осторожно, бесшумно. Артамошка шел впереди, плотно запахнув короткий тулупчик. Сторожевая башня Китай-города наплывала сказочным великаном, горящие факелы в бойницах ровно огромные глазницы.

Акинфиев потянул топор из-за кушака, прислушался. Перекликались польские сторожа, стрельнула с кремлевской стены пушка, и под ее раскат отряд ополченцев ворвался в башню. Она наполнилась людьми, криком, звоном металла, стрельбой, тупыми ударами. Чад и пороховые дымы окутали сражающихся.

По узким ступеням Артамошка поднимался на верхнюю площадку. Пятились ляхи, пытаясь достать саблями напористого мужика, но он крушил их топором, а вслед за Акинфиевым шли другие ополченцы…

Бой был коротким, но жестоким.

Прискакал Ляпунов, закричал:

— Не отдавайте башню, мужики!

И умчался в Белый город, где ополченцы очищали улицу за улицей, вышибли ляхов и немцев из Чертолья и Арбата, заняли укрепления на Козьем болоте, открыли ворота Девичьего монастыря.

Растревоженно гудели Китай-город и Кремль, строились роты и эскадроны.

— Эх, сколько их, вражьих детей, ядрен корень, — сказал Акинфиев, глядя через оконце башни на снующих ляхов.

Из-за Москвы-реки палили пушки ополченцев, их отряды закреплялись у стен Китай-города и Кремля.

Гетман Гонсевский сказал полковнику Струсю:

— Пан региментарь, то, что проклятые москали, тысяча им чертей, заняли сгоревший пустырь, имя которому Москва, полбеды, беда, если мы оставим в их руках Сторожевую башню. Скажите об этом ротмистру Мазовецкому…

И рота поляков и десятка два немцев вытеснили ополченцев из башни. Отошли они к Арбату, осмотрелись. Половина их полегла там, в Сторожевой.

Акинфиев развел костер, присел на корточки. Рядом остановился мужик в треухе с куском конины в руках:

— Пусти отогреться.

— Садись, аль места мало?

Увидел Артамошка мясо, почувствовал голод: вторые сутки во рту ничего не было. Мужик поделил конину пополам, протянул:

— Хошь в углях запекай, хошь на огне зажаривай.

Лошадь оказалась молодой, испеклась быстро. Заморил Акинфиев голод, разговорились, Мужика Фомой кличут, и родом он из Городца. Узнал, что Акинфиев в Нижний Новгород путь держит, обрадовался:

— Коль возьмешь с собой, товарищем буду…

Ополченские воеводы съехались на Воронцовском поле у князя Трубецкого. В избе натоплено, жарко, на Трубецком кафтан домашний, легкий, на Ляпунове рубаха белая, льняная, и только Заруцкий кунтуш не скинул, сидит красный, преет. А на столе вина в обилии, лосятина вареная, мясо дикого вепря жареное, румяное, жиром блестит, капуста белокочанная, квашеная.

Заруцкий пьет, не хмелеет, буравит острыми глазами Прокопия, а тот говорит:

— Нам Владислав ни к чему, нагляделись на ляхов. Москву очистим, Земский собор государя назовет.

— Не посадили бы подобного Шуйскому.

— Думать надобно, — Ляпунов пригладил пятерней волосы. — Какие в «Семибоярщине», те неугодны.

Заруцкий свое думал: «Прокоп себе на уме. Правду Марина говаривала: ты, боярин Иван Мартынович, Ляпунову веры не давай, он моей и твоей погибели искать станет. Коли же мы вернем престол царевичу Ивану, я — опекунша, а ты при мне другом и советчиком…»

Крутнул головой Заруцкий, голос подал:

— О каком государе, Прокоп, речь ведешь? Я с казаками царевичу Ивану присягнул. Его-то куда подевать?

— То Маринкина печаль, — отмахнулся Ляпунов. — Она его прижила с самозванцем, пускай и поразмыслит. Убиралась бы по-доброму к батюшке, в Сандомир, а воренка на наш суд оставила, дабы ляхи впредь его на Русь не напустили. Двумя самозванцами по горло сыты. Нет в России порядка, разбои повсеместные, всяк вольностей ищет и добычи.