Изменить стиль страницы

Дважды ездил смотреть пленных, помещающихся в казарме 4-го крепостного артиллерийского полка. Для этого приходилось предварительно отправляться в комендантство хлопотать о разрешении.

Благодаря военному положению, в комендантстве сосредоточены теперь все административные нити. Душно, тесно, накурено и шумно. Обстановка, приемы, слова и жесты — наши, родные, российские. Вот какой-то пожилой, по-городскому одетый человек просит о пропускном свидетельстве в Филиппополь, где у него раненый сын в госпитале. Шепчется о чем-то с помощником коменданта…

— Ну, ладно, поезжай. Только никому не говори, что я разрешил тебе: чтобы не приставали.

Немец в штатском, но с военной выправкой, тычет без слов какую-то бумагу. Помощник его не понимает, приходится служить переводчиком. Оказывается, немец — фельдфебель германского имени Фердинанда болгарского полка, вызвался добровольцем в болгарскую армию, приехал сюда на свой счет, но вот уже второй день никак не добьется толку…

— Скажите ему, пожалуйста, чтоб он шел к адъютанту военного министра. Если оттуда будет предписание, я выдам ему проходное свидетельство и бесплатный билет до Старой Загоры.

— Да он дважды уже был в военном министерстве. Там его к адъютанту не пустили, а послали сюда. Может, вы по телефону справитесь в министерстве?

— Не дозвонишься: телефон военного министерства все время занят. Да и что он там будет делать в армии без языка, немец этот самый?

— Говорит, что разберется. Мы, немцы, — говорит, — знаем, что делать на военном поле. Болгарский посланник ему в Берлине, — говорит, — обещал, что он будет принят в действующую армию и представлен царю, шефу его полка.

Разрешение посетить пленных готово, и я покидаю злополучного немецкого фельдфебеля, который собрался бить турок — по той собственно причине, что полк его зовется именем царя Фердинанда…

* * *

Ополченец у ворот казармы пытался было не пустить нас. Мы показали ему бумагу. Но он оказался неграмотным, и бумага не произвела на него никакого впечатления. Позвали старшего, и дело уладилось. В огромном четырехугольнике двора, фасад которого образует казарма, а три стороны — конюшни, стоят лошади, группы ополченцев и новобранцев, десятка два пленных вывозят в тачках из конюшни навоз. Мы хотим снять эту картину, но старший не дает.

— Да, ведь, у нас специальное разрешение есть на это?

— Уж вы завтра приходите, когда они обедать будут, тогда и снимете. А теперь чего их снимать…

Мы долго добиваемся, в чем тут дело. Оказывается, начальство не хочет, чтобы пленных снимали за работой: в Европе, мол, скажут, что болгарское правительство дурно обращается с пленниками, навоз заставляет возить. Так далеко здесь заходит забота об европейском общественном мнении.

Заведующий казармами, резервный офицер, ведет нас к пленным. Стук в дверь; дневальный изнутри отворяет ее, и мы входим в первое помещение. Здесь человек полтораста. Вдоль стен и посредине — в четыре ряда — тесно примыкая друг к другу, расположены на полу соломенники в старых, грязных чехлах. На них лежат и сидят пленные турки. При нашем появлении почти все торопливо вскакивают и становятся руки по швам. Все в лаптях или опорках, в портянках, тщательно намотанных на ноги, в солдатских штанах и куртках серо-зеленого защитного цвета, в таких же фесках, некоторые — в красных. Лица… разные человеческие лица. У одних — добродушные или безразличные, у других — угрюмые или озлобленные. Есть совсем молодые, есть и пожилые. Они тут лежали на своих соломенных мешках, переговаривались, вспоминали или дремали. Наш приход взбудоражил их. Некоторые, по-видимому, решили, что с офицером идет невесть какое начальство, которое, может быть, внесет сейчас перемену в их судьбу: внимательно и недоверчиво провожают они нас взглядом. Человек десять демонстративно не встают. Другие притворяются спящими. В углу один пленный бреет другого; третий дожидается очереди.

— Насчет бритья они очень строго за собой следят, — говорит офицер. — А так, вообще — грязный народ…

Во втором помещении та же картина. В третьем — нет мешков. На полу разбросана солома, уже загрязнившаяся и слежавшаяся. Тут еще теснее и непригляднее, чем в двух других помещениях. При входе нашем встают лишь немногие.

— Вот и все, господа, — говорит офицер. — Их у меня всего 403 человека, двое сейчас в больнице. Человек 30–40 болгар, греков и армян, остальные — турки. Взяты они в Скечи и под Мустафа-Пашей. А снимать приходите завтра в 12, когда они обедают. Это гораздо интереснее, уверяю вас. Они тогда располагаются во дворе очень живописными группами.

Сегодня опять ездил в артиллерийские казармы. Во дворе, у дверей с надписью «готварница» (кухня) стояло человек 50, с большими жестяными мисками и ведрами, — видимо, артельные старосты. "Дур бакалам, дур бакалам!" (подождите) — говорил слишком нетерпеливым резервный солдат у кухонных дверей. На дворе в турках не было ничего «пленного». Они мало чем отличались от болгарских новобранцев, тут же дожидающихся обеда. Ели группами, поджав ноги вокруг миски. Чорбы (щей с мясом) давали вволю, потом еще какое-то варево. Турки ели молча, сосредоточенно, не обгоняя друг друга, съедали все, облизывали ложки и пальцы — честно ели, по-мужицки.

— А как они, не тоскуют? — спрашиваю болгарина-ополченца, говорящего по-турецки.

— Как не тосковать — тоскуют. Все больше семейные. Ждут, когда все кончится и их к семьям отпустят. Они все новобранцы, даром что немолодые. У них, ведь, так: несколько наборов откупается, а потом денег не хватит — и заберут. Военного дела они нисколько не знают. Забрали их без боя, сами сдались.

— А не боятся?

— Нет, теперь не боятся. По вечерам песни свои поют. Эй ребята, — обратился он к пленным, — кто хочет, там на кухне еще чорба осталась…

* * *

Видел на почте трех русских добровольцев. Не порадовали они моего патриотического сердца.

У почтового окошечка какой-то бритый господин в штатском платье, но при шпаге, жаловался почтовым чиновникам на чью-то недисциплинированность. Говорил он по-русски, щеголяя отдельными болгарскими словами, говорил не твердо, и сильно несло от него вином. Почтовые чиновники чуть переглядывались, но вежливо соглашались: конечно, мол, дисциплина — вещь необходимая…

— Па-милте, — говорил господин со шпагой. — Да если он, с. с., без дисциплины, дэ-эк он мне, господа, на голову, с. с., сядет…

Двое русских добровольцев, почти мальчики, рассказывали мне, что они откуда-то пешком пришли в Одессу, оттуда в Рущук — на пароходе. Что-то в обоих болезненно-крикливое и требовательное.

— А вот слышали, как турки поступают: выкинут белый флаг, а потом на близком расстоянии стреляют. Ведь, это чорт знает что такое, а? Как вы находите, а?

— Да, нехорошо.

— Ведь, это же запрещено, что ж это в самом деле за безобразие! Как это нам придется сражаться при таких условиях, а?

— А вы, господа, на белый флаг не подавайтесь.

— Да уж придется видно принять меры…

— Ну, всего хорошего, господа.

"Киевская Мысль" N 290, 19 октября 1912 г.