Изменить стиль страницы

Объединить пролетариат всей страны в единстве революционного действия есть главная задача социал-демократии. В противоположность правительству буржуазно-империалистического либерализма рабочий класс борется под знаменем мира. Чем скорее русский пролетариат убедит немецкие народные массы, что революция — за мир и за свободу национального самоопределения, тем скорее гнев немецкого пролетариата разразится открытыми восстаниями. Борьба российской социал-демократии за мир направляется против буржуазного либерализма. Но только такая борьба может укрепить революцию и перебросить ее на европейскую почву.

Конфискация романовских, помещичьих и монастырских земель есть второе условие укрепления революции. Политические филистеры (в том числе и считающие себя социалистами) пробуют учесть шансы республики в России на основании процента крестьян, не умеющих читать и писать. Но этим они доказывают только свою собственную политическую безграмотность. Если революция передаст русским крестьянам землю, принадлежащую царю и помещикам, то крестьяне будут всеми силами защищать свою собственность против монархической контрреволюции.

"Die Zukunft" Апрель 1917 г.

II. В плену у англичан

Необходимые пояснения

Опубликование документов, касающихся моего месячного пленения англичанами, представляется мне сейчас делом политической необходимости. Буржуазная печать — та самая, что распространяла самые черносотенные клеветы против политических эмигрантов, оказавшихся вынужденными возвращаться через Германию, — притворилась глухонемой, как только столкнулась с бандитским набегом Англии на русских эмигрантов, возвращавшихся на родину по Атлантическому океану. Находящаяся в услужении социал-патриотическая, ныне министерская печать поступает немногим более достойно: и у нее нет побудительных мотивов выяснять то щекотливое обстоятельство, что новенькие с иголочки министры-социалисты, расписывающиеся пока еще в глубоком уважении к эмигрантам-"учителям", оказываются ближайшими и непосредственнейшими союзниками Ллойд-Джорджа, который этих самых «учителей» хватает за шиворот на большой атлантической дороге. В этом траги-комическом эпизоде раскрывается с достаточной убедительностью как отношение правящей Англии к русской революции, так и общий смысл того священного союза, на службу к которому ныне поступили граждане Церетели, Чернов и Скобелев.

Ибо, какие бы заявления ни делали левые министерские группы и партии, министры-социалисты несут всю ответственность за то правительство, частью которого они являются. Правительство же Львова — Терещенки состоит в союзе не с английскими революционными социалистами, Маклином, Эскью и др., которых правящие империалисты Англии держат в тюрьмах а с этими именно тюремщиками — Ллойд-Джорджем и Гендерсоном.

Первые два года войны я провел во Франции. Там я имел возможность наблюдать с достаточной полнотой опыт социалистического министериализма в эпоху "освободительной войны". Гед и Самба ссылались, разумеется, на совершенно исключительные небывалые обстоятельства, которые заставили их вступить в министерство войны: отечество в опасности, немцы у Парижа, всеобщая разруха, необходимость защиты республики и традиций революции; словом, развивали ту самую аргументацию, которую теперь в несколько более наивной форме пускают в оборот Церетели и Чернов, чтобы доказать, что их министериализм, как небо от земли, отличается от министериализма Геда и Самба.

При благосклонном участии французских "товарищей"-министров я был изгнан из Франции за работу в ежедневной русской интернационалистской газете "Наше Слово" и за участие во французском «циммервальдском» движении. Правительство Швейцарии, покорное команде царских дипломатов, отказалось принять меня. Французские жандармы, облачившиеся для поддержания чести республики в штатское платье, вывезли меня на границу Испании. Через три дня парижский префект Лоран телеграфировал мадридской полиции об "опасном агитаторе" имярек, переехавшем через испанскую границу. Испанские охранники не придумали ничего лучшего, как арестовать меня. Освободив меня после запроса в парламенте из своей «образцовой» мадридской тюрьмы, испанское правительство препроводило меня под конвоем на крайний юго-запад Пиренейского полуострова, в Кадикс. Отсюда власти хотели отправить меня немедленно в Гавану, и лишь после угрозы сопротивлением и после вмешательства испанских социалистов и некоторых республиканцев мне было разрешено выехать с семьей в Нью-Йорк.

Там, после двухмесячного пребывания, нас застигла весть о русской революции. Группа русских изгнанников — в их числе автор этих строк — сделала попытку отправиться в Россию на первом отходящем пароходе. Но русский социалист предполагает, Ллойд-Джордж располагает. В Галифаксе английские власти сняли нас с парохода и заключили в лагерь для военнопленных. Об обстоятельствах этого ареста и условиях заключения говорит печатаемое ниже письмо на имя г. министра иностранных дел. Это письмо я писал на датском пароходе после освобождения из английского плена, имея в виду г. Милюкова. Но лидер кадетской партии пал под бременем своей верности лондонской бирже, прежде чем финляндский поезд довез нас до Белоострова. Г. Терещенко со своими коллегами перенял, однако, полностью наследство г. Милюкова, как и этот последний перенял целиком наследство царской дипломатии. Поэтому письмо, предназначавшееся для г. Милюкова, я с полным правом адресую г. Терещенко. Оно переслано ему в оригинале через посредство председателя Петроградского Совета Рабочих и Солдатских Депутатов Чхеидзе.

Мне остается еще сказать здесь несколько слов о немецких пленных, в обществе которых я провел месяц. Их было 800: около 500 матросов с затопленных англичанами немецких военных кораблей, около 200 рабочих, которых война застигла в Канаде, и около сотни офицеров и штатских пленных из буржуазных кругов. Отношения определились с первого же дня, точнее с того момента, как масса пленных узнала, что мы арестованы, как революционные социалисты. Офицеры и старшие морские унтера, помещавшиеся отдельно, сразу увидели в нас заклятых врагов. Зато рядовая масса окружила нас плотным кольцом сочувствия. Этот месяц жизни в лагере походил на сплошной митинг. Мы рассказывали пленным о русской революции, о причинах крушения Второго Интернационала, о группировках внутри социализма. Отношения между демократической массой и офицерами, из которых некоторые вели кондуитные списки «своим» матросам, чрезвычайно обострились. Немецкие офицеры кончили тем, что обратились к коменданту лагеря, полковнику Моррису, с жалобой на нашу антипатриотическую пропаганду. Английский полковник встал, разумеется, немедленно на сторону гогенцоллернского патриотизма и запретил мне дальнейшие публичные выступления. Это произошло, впрочем, уже в последние дни нашего пребывания в лагере и только теснее сблизило нас с немецкими матросами и рабочими, которые ответили на запрещение полковника письменным протестом за 530 подписями.

Когда нас уводили из лагеря, пленные устроили нам проводы, навсегда врезавшиеся в нашу память. Офицеры и унтера, вообще патриотическое меньшинство, замкнулись в своих отделениях, но «наши», интернационалисты, стали двумя шпалерами вдоль всего лагеря, оркестр играл социалистический марш, руки тянулись к нам со всех сторон… Один из пленных произнес речь, в которой выразил свой восторг перед русской революцией, послал свое честное проклятие германскому правительству и просил нас передать братский привет русскому пролетариату. Так братались мы с немецкими матросами в Амхерсте. Правда, мы тогда еще не знали, что собственные князя Львова циммервальдцы Церетели и Черновы считают братание противоречащим основам международного социализма. В этом они сошлись с гогенцоллернским правительством, которое тоже запретило братание — правда, с менее лицемерной мотивировкой.