Деметрио Папанелопуло познакомил меня с кабинет-министром Алсуфьевым, большим и толстым, единственным образованным человеком из всех, с кем свел я знакомство в России, ибо он черпал знания не из Вольтеровых книг, а учился в юности в Упсале. Этот редкостный муж, любивший женщин, вино и изысканный стол, пригласил меня на обед к Локателли в Екатерингоф, в государев дом, пожалованный в пожизненное владение престарелому директору театров. Он удивился, увидав меня, а я того пуще, увидав, что он стал ресторатором, ибо именно этим он и занимался в Екатерингофе, где по рублю с головы, без вина, кормил всех приезжих превосходным обедом. Г-н Алсуфьев представил меня другому статс-секретарю, Теплову, любителю пригожих мальчиков; он выслужился, удавив Петра III, который лимонадом спасся от мышьяка. Третьему статс-секретарю, Гелагину, проведшему двадцать лет в Сибири, меня представила его любовница, танцовщица Мекур, каковой я отнес письмо от Сантины, мы с ней познакомились проездом в Берлине. Письмо Даль Ольо сделало меня своим человеком в доме кастрата Луини, обладавшего чудным голосом, красивого, обходительного, гурмана и хлебосола. Колонна, первая певица, была его любовницей. Они жили вместе, чтоб изводить друг друга. Я ни разу ни видел их в добром согласии. У Луини я свел знакомство с другим кастратом — любезным и ловким, по имени Миллико, вхожему к обер-егермейстеру Нарышкину. Он рассказал обо мне вельможе, человеку любезному, ценителю изящной словесности, и тот изъявил желание со мной познакомиться. Он был мужем известной всем Марии Павловны. За роскошным столом обер-егермейстера я познакомился с «калогером»[93] Платоном, ныне архиепископом новгородским, а тогда духовником императрицы. Этот русский монах знал греческий, говорил на латыни и французском, был красив, умен и конечно же преуспел в стране, где никогда дворянство не опускалось до того, чтоб домогаться церковных должностей.
Я отнес письмо Даль Ольо княгине д’Ашковой, что жила в трех верстах от Петербурга; ее удалили от двора после того, как она помогла императрице взойти на престол, рассчитывая править вместе с ней. Екатерина умерила ее честолюбие. Княгиня носила траур по мужу, скончавшемуся в Варшаве. Она замолвила обо мне слово перед гр. Паниным и спустя три дня прислала записку, известив, что я могу явиться к нему, когда мне будет угодно. Я восхитился императрицей: она наложила опалу на княгиню д’Ашкову, но не препятствовала первому министру ездить к ней каждый вечер. Я слыхал от лиц, заслуживающих всяческого доверия, что граф Панин был не любовником г-же Д’Ашковой, а отцом. Княгиня стала нынче президентом Академии наук. Ученые мужи сгорели бы со стыда, что ими правит женщина, когда бы не признали в ней Минерву. Единственное, чего России не хватает, — это чтобы какая-нибудь великая женщина командовала войском.
Меня поразила одна вещь, кою наблюдал я вместе с Мелиссино: как на Крещенье крестят детей в Неве, покрытой пятифутовым льдом. Их крестят прямо в реке, окуная в проруби. Случилось в тот день, что поп, совершавший обряд, выпустил в воде ребенка из рук.
— «Другой» , — сказал он.
Что значит: «дайте мне другого», но что особо меня восхитило, так это радость отца и матери утопшего младенца, который, столь счастливо умерев, конечно, не мог отправиться никуда, кроме как в рай.
Я отнес письмо от флорентийки, г-жи Бригонци, у которой ужинал в Мемеле, к ее подруге, коей, как она уверяла, я могу быть полезен. Подруга ее была венецианкой, звали ее г-жа Рокколини; она покинула Венецию, дабы петь на петербургском театре, не зная ни музыки, ни азов ремесла. Императрица, посмеявшись над таким сумасбродством, сказала, что для нее нет места; но что тогда сделала синьора Виченца (так ее звали)? Она завела нежную дружбу с одной француженкой, женой французского купца Проте, жившей у обер-егермейстера. Женщина эта была любовницей вельможи и наперсницей его жены Марии Павловны, которая мужа не любила и была в восторге, что француженка избавляет ее от исполнения супружеского долга, если б того вдруг обуял подобный каприз. Но Проте была тогда первой красавицей Петербурга. В расцвете лет, она соединяла изысканную галантность с тонким вкусом. Ни одна женщина не могла сравниться с ней в умении одеваться, общительность ее привораживала; стоило назвать в Петербурге ее имя, как все наперебой завидовали счастью обер-егермейстера. И у такой женщины синьора Виченца сделалась наперсницей. Она приглашала к себе тех, кто влюблялся в ее подругу и заслуживал внимания, а Проте никогда не отказывалась навестить ее. Синьора Виченца без зазрения принимала дары и с той, и с другой стороны.
Увидав синьору Виченцу, я тотчас ее признал, но с той поры минуло двадцать лет, и она не удивилась, что я предпочел забыть, что было промеж нами, а сама напоминать не стала. Это ее брат, Монтеллато, выйдя как-то ночью из Ридотто, хотел зарезать меня на площади Святого Марка; это у нее составили заговор, который стоил бы мне жизни, если б я не выпрыгнул в окно. Она встретила меня как дорогого соотечественника, как старинного друга, встреченного на чужбине, в подробностях поведала о своих горестях, превознося собственное мужество. Она уверяла, что ни в ком не нуждается и водит знакомство с прелестнейшими женщинами Петербурга.
— Я удивляюсь, — сказала она, — так часто обедать у Нарышкина и не познакомиться с красавицей Проте, его душенькой; приходите пить завтра кофе ко мне и вы увидите чудо.
Я прихожу и вижу: она превыше всяческих похвал. Деньгами я был не богат и мог полагаться только на свой ум, чтоб понравиться ей; я спрашиваю, как ее имя, она говорит «Проте», я отвечаю, что, значит, «Проме» ; я изъясняю игру слов, шучу, рассказываю истории, даю понять, какой огонь зажгла она в моей душе, не отчаиваюсь стать со временем счастливейшим из смертных, и вот мы друзья. С тех пор, бывая у обер-егермейстера, я всегда заходил к ней в комнату до и после обеда.
В ту пору польский посол воротился в Варшаву, и я принужден был покончить любовь с л’Англад, принявшей лестное предложение графа Брюса. Я перестал посещать се. Сия прелестница умерла через полгода от оспы. Я желал добиться благосклонности Проте и для того пригласил на обед к Локателли в Екатерингоф Луини с Колонной, гвардейского офицера Зиновьева, Проте и синьору Виченцу с ее любовником-скрипачом. За удалой пирушкою гости распалились, после кофе парочки возжелали уединения, и я начал сближаться с красавицей, но не настаивал на главном за недостатком времени. Мы пошли посмотреть, что Луини добудет на охоте: он взял с собой собак и ружья. Отойдя от государева дома шагов на сто, я указал Зиновьеву крестьянку поразительной красоты; он видит ее, согласно кивает, мы направляемся к ней, она, спасаясь бегством, влетает в избу, мы вослед и видим отца, мать, все семейство ее, а она забилась в угол, как кролик, боящийся, что его растерзают псы.
Зиновьев, который, заметим в скобках, через двадцать лет приехал в Мадрид в звании императорского посланника, долго разговаривает с отцом по-русски; я понимаю, что речь идет о девушке, раз отец подзывает ее и она, покорная, послушная, подходит и становится рядом. Через четверть часа он за порог, и я с ним, дав старику рубль. Зиновьев объясняет, что спросил у отца, не хочет ли он отдать дочь в услужение, и что отец согласился, но стребовал сто рублей за ее девство.
— Сами видите, — сказал он, — тут дело не выгорит.
— Как так? А коли я выложу сто рублей?
— Она будет вам служить и вы будете вольны спать с ней.
— А ежели она не захочет?
— А! Так не бывает. Вы барин — велите ее высечь.
— Допустим, она противиться не станет. А коли я наслажусь ею и пуще прежнего разохочусь, я вправе её у себя оставить?
— Сколько вам повторять, вы сделаетесь её барином и можете приказать арестовать ее, коли она сбежит, ежели только вам не возвернут заплаченные за нее сто рублей.
— А какое жалование ей положить?
93
Монахом (греч.).