— Я вижу, сударь, что теория планетарных часов известна вам до тонкостей.
— Без этого, сударыня, невозможно заниматься магией, нет времени все вычислять. Но все это нетрудно. Всякий, кто пожелает, за месяц обретет надлежащий опыт. Гораздо сложнее само учение, — но нет ничего недостижимого. По утрам я не выхожу из дома, не уточнив, сколько нынче минут в часе, и не сверив часы, ибо одна минута может стать решающей.
— Осмелюсь ли я просить вас познакомить меня с сей теорией?
— Вы найдете ее у Артефия, а в более ясном изложении — у Сандивония.
— У меня они есть, но по-латыни.
— Я сделаю для вас перевод.
— Вы будете столь любезны?
— Вы столько мне показали, сударыня, что я просто вынужден сделать это, по причинам, о коих я, вероятно, смогу поведать вам завтра.
— Отчего не сегодня?
— Оттого, что сперва я должен узнать имя вашего Духа.
— Вы уверены, что у меня есть Дух?
— Должен быть, если вы и впрямь обладаете философским камнем.
— Это так.
— Поклянитесь клятвой ордена.
— Я не решаюсь, и вы знаете почему.
— Завтра я постараюсь развеять ваши сомнения. То была клятва розенкрейцеров, каковую нельзя произносить, не уверившись в собеседнике; госпожа д’Юрфе опасалась совершить нескромность, а я, в свою очередь, подыгрывал ей. Я тянул время, но клятва эта была мне знакома. Мужчины могут давать ее друг другу без стеснения, но даме, подобной госпоже д’Юрфе, затруднительно произнести ее перед мужчиной, которого видит в первый раз в жизни.
— В нашем святом Писании, — сказала она, — эта клятва сокрыта. «Он поклялся, — гласит священная книга, — возложив руку ему на бедро». Но это не бедро. И потому мужчина никогда так не клянется женщине, ибо у женщины нет Слова.
В девять вечера граф де Ла Тур д’Овернь зашел к тетке и был изрядно удивлен, что я все еще у нее. Он сказал, что лихорадка у его кузена, принца Тюренна, разыгралась пуще прежнего и появились признаки оспы. Он сказал, что пришел проститься, ибо теперь он намерен ухаживать за больным и целый месяц не будет ее навещать. Г-жа д’Юрфе похвалила его рвение и вручила ладанку, взяв обещание вернуть ее, когда принц выздоровеет. Она велела повесить ладанку больному на шею крест-накрест и не сомневаться в скором исцелении — сыпь благополучно сойдет. Он обещал, взял ладанку и ушел.
Тогда я сказал маркизе, что, конечно, не знаю, что было в ладанке, но если это магическое средство, то в его силу я не верю, ибо она не дала племяннику никаких наставлений относительно часов. Она отвечала, что то был электрум, и я принес свои извинения.
Маркиза объявила, что ценит мою скромность, но полагает, что я не буду разочарован, согласившись познакомиться с друзьями ее. Она сказала, что будет приглашать их на обед по очереди, дабы потом я мог с приятствием встречаться со всеми. Согласно уговору, на следующий день обедал я с г-ном Гереном и его племянницей, которые мне вовсе не понравились. В другой день — с ирландцем Макартни, старомодным физиком, нагнавшим на меня тоску. В другой день велела они швейцару впустить монаха, а тот, заведя речь о литературе, наговорил гадостей о Вольтере, которого я в ту пору любил, и о «Духе законов», отказывая при том славному Монтескье в авторстве. Он приписывал сие творение какому-нибудь злоязычному монаху. В другой день обедал я с кавалером д’Арзиньи, носившим титул старшины петиметров; он сохранил учтивость обхождения времен Людовика XIV и помнил уйму стародавних анекдотов. Меня он изрядно позабавил; он румянился, носил помпоны на платье по моде минувшего века и уверял, что нежно привязан к любовнице, для которой снимал загородный домик; каждый вечер он ужинал там в компании ее подружек, юных и прелестных, которые ради него покидали любое общество; он же, несмотря на это, не покушался изменить ей и проводил с нею всякую ночь. Обходительный этот человек, уже дряхлый и трясущийся, был столь кроток, столь своеобычен, что я не усомнился в его словах. Одет он был с превеликим тщанием. Изрядный букет нарциссов и тубероз в верхней петлице, да еще крепкий запах амбры, исходивший от помады, которой прилеплялись накладные волосы (брови были насурьмлены, зубы вставные), создавали сильнейший аромат, который г-же д’Юрфе был по нраву, а мне вовсе нестерпим. В противном случае я искал бы его общества как можно чаще. Г-н д’Арзиньи был убежденный и на диво благостный эпикуреец; он уверял, что согласился бы получать девяносто палочных ударов всякое утро, если б был уверен, что тем продлит себе жизнь еще на сутки, и чем больше будет стариться, тем более жестокую порку готов себе задавать.
В другой день обедал я с г-ном Шароном, советником Большой палаты Парламента, который докладывал дело на процессе г-жи д’Юрфе против ее дочери, г-жи дю Шатле, каковую она ненавидела. Старый советник был ее счастливым возлюбленным сорок лет назад, а потому считал своим долгом держать ее сторону. Судейские во Франции были пристрастны и чувствовали себя вправе быть пристрастными к тем, кто пользовался их благосклонностью, поскольку право судить купили себе за деньги. Этот крючкотвор мне порядком надоел.
Но в другой день прониклись мы взаимной симпатией с господином де Виармом, молодым советником, племянником маркизы; он пришел на обед со своею супругой. Милейшая чета, племянник, признанный умница — весь Париж читал его «Представление Королю о злоупотреблениях по службе». Он уверял, что назначение советника Парламента — противиться королевским указам, даже благим. Доводы, кои приводил он в защиту этого принципа, были те же, что всегда выдвигает меньшинство во всяком сообществе. Я не буду докучать читателю пересказом их.
Самый приятный обед был с госпожой де Жержи; ее сопровождал славный авантюрист граф де Сен-Жермен. Вместо того, чтобы есть, он непрестанно говорил, и я слушал его с великим вниманием, ибо лучшего рассказчика не встречал. Он показывал, что сведущ во всем, он хотел удивлять — и положительно удивлял. Держался он самоуверенно, но это не раздражало, ибо человек он был ученый, знавший множество языков, отменный музыкант, отменный химик, хорош собой; он умел расположить к себе женщин, ибо снабжал их пудрой, придававшей коже красы, и в то же время льстил надеждой если не омолодить их, что, как он уверял, невозможно, то сохранить их нынешний облик посредством воды, чрезвычайно дорого ему стоившей; ее он преподносил в подарок. Этот необычайный человек, прирожденный обманщик, безо всякого стеснения, как о чем-то само собою разумеющемся, говорил, что ему триста лет, что он владеет панацеей от всех болезней, что у природы нет от него тайн, что он умеет плавить бриллианты и из десяти — двенадцати маленьких сделать один большой, того же веса и притом чистейшей воды. Для него это сущий пустяк. Несмотря на бахвальство, противоречия и явную ложь, я решительно не мог почесть его за обыкновенного нахала, но и уважения к нему не испытывал; против своей воли счел я его человеком удивительным — ибо он меня удивил. У меня еще будет случай говорить о нем.
После того как г-жа д’Юрфе свела меня со всеми, я сказал, что буду обедать у нее, когда она пожелает, но только наедине, за выключением родственников ее и Сен-Жермена, чье красноречие и бахвальство забавляли меня. Этот человек, обедавший в лучших домах Парижа, никогда ни к чему не притрагивался. Он уверял, что поддерживает жизнь особою пищей, и с ним охотно примирялись, ибо он был душою всякого застолья.
Я сумел до тонкостей изучить госпожу д’Юрфе, что почитала меня за истинного адепта, укрывшегося под маской посредственности; она еще более укрепилась в этих химерических мыслях пять или шесть недель спустя, когда осведомилась, расшифровал ли я манускрипт, где изъяснялось Великое Деяние. Я ответил, что расшифровал и вследствие этого прочел и что верну его, дав слово чести, что не снял копию.
— Ничего нового я там не обнаружил, — сказал я.
— Извините, сударь, но это никак невозможно без шифра.
— Прикажете назвать вам ключ, сударыня?
— Сделайте милость.