В такого рода обществах, где нет ничего прочного, каждый снедаем страхом падения или жаждой взлета. Поскольку деньги здесь стали мерой достоинства всех людей и одновременно обрели необычайную мобильность, беспрестанно переходя из рук в руки, изменяя условия жизни, то поднимая до общественных высот, то повергая в нищету целые семейства, постольку не существует практически ни одного человека, который ни был бы принужден путем постоянных и длительных усилий добывать и сохранять деньги. Таким образом, желание обогатиться любой ценой, вкус к деловым операциям, стремление к получению барыша, беспрестанная погоня за благополучием и наслаждением являются здесь самыми обычными страстями. Они с легкостью распространяются во всех классах, проникая даже в те сферы, которым были ранее совершенно чужды, и, если их ничего не остановит, в скором времени могут привести к полной деградации всей нации. Итак, самой природе деспотизма свойственно как разжигать, так и заглушать эти страсти. Расслабляющие страсти помогают деспотизму: они занимают внимание людей и отвращают их от общественных дел, заставляют трепетать от одной идеи революции. Один только деспотизм способен создать покров тайны, дающий простор алчности и позволяющий извлекать бессчетные барыши, бравируя своей бесчестностью. В отсутствие деспотизма эти пороки сильны: при деспотизме же они правят миром.

Одна только свобода в такого рода обществах способна бороться с пороками и удерживать общество от скольжения по наклонной плоскости. Только свобода способна извлечь граждан из состояния изоляции, в которой они принуждены жить в силу независимости жизненных условий, способна заставить людей сблизиться друг с другом; только свобода согревает их и постоянно объединяет необходимостью взаимопонимания, взаимного убеждения и симпатии при выполнении общих дел. Одна свобода может отринуть человека от поклонения барышу и сутолоки будничных мелочей, может привить ему чувство постоянной связи с отечеством. Только свобода время от времени подменяет стремление к благополучию более высокими и деятельными страстями, удовлетворяет тщеславие предметами более великими, нежели роскошь, - только свобода озаряет все светом, позволяющим различать и судить пороки и добродетели человеческие.

Демократические общества, лишенные свободы, могут быть богатыми, утонченными, блестящими, даже великолепными и ( стр.8) могущественными благодаря своей монолитности; в них можно отыскать отдельные добропорядочные качества, прекрасных отцов семейств, честных коммерсантов и почтенных собственников. Мы найдем в них даже праведных христиан, ибо их отечество не принадлежит миру земному и слава их религии состоит в смягчении нравов даже среди всеобщей испорченности и при самом худшем правительстве: даже в эпоху крайнего упадка в Римской империи было предостаточно истинных христиан. Но, осмелюсь заметить, в подобных обществах мы никогда не увидим великих граждан и в особенности великого народа; и - я говорю смело - общий уровень чувств и умов здесь будет постоянно понижаться до тех пор, пока равенство и деспотизм в них будут неразделимы.

Вот о чем я думал и о чем говорил двадцать лет назад. Признаюсь, что с тех пор в мире не произошло ничего, что принудило бы меня мыслить и говорить иначе. Никому не покажется предосудительным, что после того, как я прославлял свободу, покуда она была в милости, я и теперь, когда все от нее отвернулись, упорствую в своем мнении.

Следует принять во внимание также, что в этом я гораздо менее расхожусь во мнении с моими противниками, нежели они полагают. Сыщется ли человек, имеющий от природы столь низкую душу, что, считая нацию обладающей достаточными добродетелями для достойного употребления своей свободы, предпочел бы зависимость по отношению к себе подобному законам, установлению которых сам же способствовал? Думаю, такового нам не сыскать. Сами деспоты не отрицают прелести свободы, только они желают ее лишь для самих себя, утверждая, что все прочие свободы недостойны. Таким образом, суть расхождений состоит не во мнении о свободе, а в большем или меньшем уважении людей; и следовательно, строго говоря, склонность к абсолютистскому правлению состоит в прямой зависимости от презрения к своей стране. Прошу лишь некоторой отсрочки, чтобы я мог проникнуться этим чувством.

Мне кажется, что без хвастовства я могу сказать, что публикуемая мною книга является результатом огромной работы. В ней есть одна очень хорошая короткая глава, стоившая мне более года напряженных поисков. Я мог бы наводнить примечаниями каждую страницу, но я свел их лишь к самому малому числу и вынес в конец тома со ссылкой на соответствующие страницы текста. Здесь вы обнаружите примеры и доказательства. Я мог бы привести и другие, если данная книга покажется кому-то достойной того, чтобы их потребовать. ( стр.9)

КНИГА I

ГЛАВА I

ПРОТИВОРЕЧИВЫЕ СУЖДЕНИЯ, ВЫНЕСЕННЫЕ О РЕВОЛЮЦИИ В САМОМ ЕЕ НАЧАЛЕ

Ничто лучше истории нашей Революции не напоминает о скромности философам и государственным деятелям, поскольку не было еще событий столь же великих, долго вызревавших, лучше подготовленных и наименее предвиденных.

Сам Фридрих Великий вопреки своей гениальности не смог предчувствовать ее; он прикоснулся к Революции, но не увидел ее. Более того: он уже действует, руководствуясь ее духом; он - ее предвестник и, можно сказать, ее агент, но он не узнает ее приближения и, когда, наконец, она разражается, новые и необычные черты, выделяющие ее физиономию среди бесчисленного числа прочих революций, ускользают от его взгляда.

За пределами Франции революция представляет собой предмет всеобщего любопытства. Повсюду она зароняет в сознание народов своего рода смутное понятие о готовящихся новых временах, неясные надежды на перемены и реформы. Но никто еще не подозревает о том, чем должна быть Революция. Государи же и их министры лишены даже и смутного предчувствия приближения Революции, коим томимы народы. Правители видят в ней первоначально лишь одну из болезней, которым время от времени подвержены все народы, и единственным следствием которых является открытие нового политического поприща для их соседей. И если они случайно и высказывают правду о революции, то делают это бессознательно. Хотя главные правители Германии, собравшиеся в 1791 году в Пильнице, провозгласили, что опасность, угрожающая королевскому трону во Франции, является общей опасностью для всех правителей Европы, но, в сущности, этому никто не верил. Секретные документы того времени показывают, что приведенные высказывания были в глазах властителей лишь ловким предлогом, скрывающим .подлинные намерения или приукрашивающим их в глазах толпы.

Правители твердо уверены, что французская революция есть явление местное и преходящее, из которого нужно только извлечь пользу. С этой мыслью они и вынашивают планы, осуществляют приготовления, заключают секретные альянсы; предвидя близкую добычу, они спорят, расходятся или, напротив, сближаются во ( стр.10) мнениях; они готовятся буквально ко всему, исключая то, что вот-вот произойдет.

Англичане, благодаря памяти о своей истории и длительному пользованию политической свободой обладающие большей ясностью мышления и большим опытом, за густой завесой отчетливо ощущают поступь великой Революции. Но они не способны различить ее форму и предугадать воздействие, которое она окажет в ближайшем будущем на судьбу мира и на их собственную судьбу, скрытую пока что от их глаз. Артур Юнг, путешествовавший по Франции перед началом революции и считающий революцию неизбежной, настолько не понимает ее значения, что задается вопросом, не приведет ли она к усилению привилегий. "Что касается дворянства, - говорит он, - я считаю, что если революция еще более укрепит его силу, она принесет больше вреда, чем пользы".

Даже Берк, чей ум был воспитан ненавистью к Революции с самого ее начала, сам Берк некоторое время оставался в нерешительности. В начале он предсказывает, что Франция будет подвержена волнениям и как бы даже уничтожена. "Надо думать, - говорит он, - военные способности Франции угасли надолго, быть может, навсегда: следующее поколение французов будет повторять древнее изречение: Gallos quoque in bellis florisse audivirnus"(*).