— В какой гостинице вы там остановились? — спрашивает Коллин Мак-Кенна.
— В "Империале", — на ходу сочиняет Ханна, которая совершенно не знает, существует ли в Сиднее отель "Империал".
— Сколько вам лет?
— Двадцать один. Я привыкла путешествовать одна.
Коллин смеется.
— Так или иначе, вы будете спать здесь. В комнате Лиззи огромная кровать; если вам удастся заставить Лиззи помолчать, вы сможете провести спокойную ночь. Я настаиваю, мадемуазель. Род! Возьми багаж, пожалуйста.
Род, рост которого добрых два метра, если не больше, хватает вышитую сумку и уходит наверх. Ханна опускает голову и снова ее поднимает, пристально глядя на весь клан, который в свою очередь смотрит на нее.
— Меня никогда не звали Анна де Лакро. Мое настоящее имя Ханна, я еврейка из Варшавы.
Коллин безмятежно улыбается.
— Ну теперь мы можем попить чаю. А ты, Лиззи, иди в кровать. Завтра утром тебе в школу…
Восемь с половиной следующего утра. Дом на удивление безмолвен, но в этой тишине нет ничего угнетающего, ничего такого, что может обеспокоить, это тишина жилища, где все в порядке. Ханна спускается по лестнице в одном из своих красных с черным платьев, но босиком: вчерашняя прогулка по Сиднею стоила ей стертых до крови пяток.
— Я здесь.
Голос исходит из комнаты слева, под лестницей. Ханна переступает порог и обнаруживает Коллин, сидящую за кухонным столом с чашкой чаю, которую держит обеими руками.
— Каждое утро, — говорит Коллин, — одно и то же: сперва суматоха, а затем спокойствие. Как спалось?
— Я спала как сурок.
— Мне стоило большого труда не дать Лиззи разбудить вас, когда утром вытаскивала ее из постели.
— Я ничего не слышала.
— Сколько времени вы находитесь в Австралии?
— Пять, почти шесть недель, — отвечает Ханна. Она решила больше не лгать.
— Сколько вам лет по-настоящему?
— Семнадцать лет и четыре месяца. Я апрельская.
— Есть родственники в Мельбурне?
— Никого.
— Деньги?
Ханна колеблется. Не для того чтобы солгать. Просто из смущения.
— Один фунт, — говорит она.
— Вам один или два гренка?
— Два, пожалуйста.
— Сливочное масло и апельсиновое варенье. Или хотите бифштекс с яйцом? Так едят по утрам в Австралии.
Их взгляды встречаются, и они улыбаются друг другу.
— Нужно будет позаботиться о ссадинах на пятках. Иначе может попасть инфекция.
— Ясменник душистый, — машинально говорит Ханна с набитым ртом. — Или зверобой. Из ясменника выдавливают сок на раны, когда растение еще свежее, и все заживает в мгновение ока. Но есть ли ясменник в Австралии?
Коллин Мак-Кенна тоже высока, она из тех женщин, у кого длинные ноги, относительно узкие бедра и большая грудь; она не особенно красива и никогда, вероятно, красавицей не была: румяные щеки, смесь неловкости и уверенности в жестах. Кажется, она только что вернулась с, прогулки по ирландским песчаным равнинам. Но цвет лица слишком бледный, под глазами синие круги — первые признаки болезни, которая скоро унесет ее.
Коллин спрашивает, опустив нос в чашку:
— Откуда у вас столько знаний о растениях?
— От моей матери.
— Она жива еще?
"Не лги, Ханна!"
— Не знаю, — говорит Ханна. — Я давно ее не видела.
На кухне слышно только тиканье настенных часов. Запах жареного хлеба все еще держится в воздухе. Это тот редкий момент отдыха для матерей большинства многочисленных семейств, который наступает сразу же после ухода домашних по своим делам и перед тем, как взяться за наведение порядка в доме.
— У меня есть час времени, — тихо говорит Коллин с деланным безразличием в голосе. — Вы не обязаны мне ничего рассказывать, знайте это.
Они сидят на противоположных концах стола, лицом друг к другу, глаза в глаза, ощущая, как прилив обоюдного расположения медленно наполняет их души.
Ханна начинает рассказывать.
Она не опускает ничего и говорит тем немного отчужденным, чуть-чуть саркастичным тоном, которым всегда говорит о вещах, лежащих глубоко в сердце. Так она защищает себя от волнения, отфильтровывает его, смиряя бушующий в ней вулкан.
Она рассказывает все о своем отце, о ручье и о риге Темерль, о Менделе Визокере, о еврейском местечке, о Тадеуше, об отъезде в Варшаву, о Доббе Клоц, о трех магазинах, о Пельте Мазуре, о развязке…
Она сознает и признается в этом Коллин, что самые жестокие угрызения совести испытывает по отношению к Пинхосу. Она его больше не видела, но Марьян Каден, доставивший труп на улицу Гойна, сказал ей: "Ханна, его глаза оставались широко открытыми и неподвижными, некому было закрыть ему веки…"
О долгом путешествии, приведшем ее в Австралию, ей почти нечего рассказать. Разве что о той невероятной оплошности, которую допустила в Мельбурне, позволив украсть все свои деньги. К тому же они принадлежали вовсе не ей, а лишь были у нее на хранении до возвращения Менделя.
— Иными словами, у меня нет выбора, — говорит она. — Я должна стать очень богатой, и очень скоро.
— Ваш друг Визокер должен бежать из Сибири и приехать к вам?
— Да, — коротко отвечает Ханна.
— Вы попытаете счастья здесь, в Сиднее?
— Мне слишком трудно было сюда добраться, чтобы теперь уезжать.
Ханна заканчивает рассказ о своем пребывании в Мельбурне тем, как ей удалось продолжить свое путешествие, о встрече с семьей Хатвилл, о Мике Гунне.
Коллин Мак-Кенна ставит свою кружку.
— А этот рыжий вас преследовал прямо досюда?
— Да, — отвечает Ханна не очень уверенно.
Ирландка поднимается и выходит из кухни. Ханна слышит, как та открывает дверь на Гленмор-роуд, видит, как она возвращается.
— Никого.
— Возможно, он мне привиделся.
— Вы вовсе не похожи на тех, у кого бывают галлюцинации, — спокойно замечает Коллин.
Зеленые глаза, устремленные на Ханну, отмечают бледность ее лица, резкость линий, круги под глазами.
— Вы не больны?
— Я никогда в жизни не болела.
— Я спрашиваю, у вас случайно не месячные, — объясняет, немного смутившись, Коллин.
— Со вчерашнего дня.
— Раньше срока?
— На много дней.
— Это, конечно же, из-за вашего путешествия в дорожной карете и верхом. Вам незачем было вставать. Идемте.
Ханна остается в постели целых три дня. Утром и вечером слышит шаги Мак-Кеннов; они говорят шепотом, конечно же, по приказу Коллин, которая царит над этими гигантами, пользуясь огромным авторитетом. Временами Ханна испытывает угрызения совести. Замечание о том, как, мол, она не заехала к матери попрощаться перед отъездом в Данциг, в Англию и дальше, очень задело ее. "Я ей, конечно, написала, но нельзя сказать, чтобы мое письмо было преисполнено любви. Можно подумать, что я какое-то чудовище. Возьмем Симона. Хотя он и кретин, но все-таки брат. И разве я когда-нибудь заботилась о нем? Нет. Я совсем забыла о его существовании, пока жила у Доббы. А ведь он был рядом, в Варшаве. Ты дала о себе знать только из Австралии. И даже не подумала написать Карузерсам, которые тебе очень помогли. Твой эгоизм просто чудовищен, ты совершенно ненормальная, Ханна, дрянная девчонка…"
Она приходит к подобным мрачным заключениям, когда, отупев от атмосферы дома, от комнаты и кровати, от настойчивой доброжелательности Коллин, взявшей на себя все заботы о ней, переживает моменты депрессии.
Несколько раз Ханна даже спрашивает себя, действительно ли она любит Тадеуша. Конечно же, она пока не задумывалась об этом слишком глубоко. Но во всяком случае, уже то, что для нее возникает этот вопрос, знаменательно. Ответ примерно таков: она превратила свою любовь к Тадеушу в некое идолопоклонство.
Короче говоря, она проявляет очень большую проницательность по отношению к себе…
Она нуждалась в этой передышке. К ней заходит только Коллин и рассказывает ей об Ирландии, немного об Индии, о которой не любит даже вспоминать, о своем отце и о братьях. "Я бы уехала к ним, если бы это зависело только от меня… Но в конце концов, и Австралия не так уж плоха…" Этот разговор происходит на третий день пребывания Ханны в постели. У нее начинают уже затекать ноги, зато к ней возвращается великолепное самочувствие. И она сошлась с Лиззи, потому что они спали вместе и подолгу шептались в кромешной тьме. Их диалог продлится многие годы, всю их долгую жизнь. При том, что ее английский оставляет еще желать лучшего, она чувствует себя уверенной с девочкой. "И потом ты вовсе не была обыкновенным ребенком, Лиззи. У тебя язык был так же хорошо подвешен, как и у меня…"