Я решительно замотал головой:
— Пока никак нельзя, поверьте. Такая операция не шутка! Что, если у него опять начнутся приступы?
Он стоял передо мной, высокий, плечистый, но беспомощный и растерянный, как ребенок.
— Но почему должны начаться приступы? Вы говорили, все уже в порядке!
И как тогда, когда пришел к нам с внуком первый раз, беспокойно заходил из угла в угол. Дойдя до середины кабинета, всякий раз нагибал голову и дугообразным движением снова ее поднимал.
— Те приступы уже не могут начаться, пан профессор… — убеждал он себя с тревогой.
Мне стало жаль напрасно его мучить. И все-таки он должен был понять, что ребенок еще не вполне выздоровел. Рана должна окончательно зажить.
— Приступов, надо полагать, не будет, — сказал я, — но борьба не кончена. Больному требуется время, чтоб прийти в себя даже после аппендицита, а тут дела значительно сложней. Витеку следует быть под наблюдением, потребуется повторить анализы…
Узел остановился против меня, заложив руки за спину:
— Да я бы его каждую неделю привозил. Вы бы его осматривали.
— Дело не только в этом. В детском отделении есть психиатр. Он ежедневно будет наблюдать ребенка. Надо ведь знать, по-прежнему ли у него в порядке с головой.
— Так вы считаете… рассудок… это могло сказаться?.. — перепугался старик.
Витек хихикал в ладошку.
— Нет, — успокоил я его, — не надо думать, что ему это грозит. Но если вы в лесу высаживаете деревца, вы ходите смотреть, все ли у них как надо? Не оставляете на произвол судьбы?
— Это так, — согласился лесник.
— Ну вот. Мы тоже хотим довести работу до конца. Когда его выпишут из детского отделения, тогда можно будет за него не волноваться.
Я долго еще уговаривал его, пока он не смирился.
— А я-то думал, Витек, будем с тобой дома… — наконец вздохнул он.
Мальчик понял, что дед капитулировал, — хмуро стукал ногой по журнальному столику.
— Что ж, быть по-вашему, пан профессор, — пообещал старик. — Как-нибудь перетерпим.
Тут я не удержался и спросил, откуда у него эта привычка ходить по комнате, так странно наклоняя голову. Он засмеялся:
— А это вот от чего. Я живу в старом доме с рожденья. Там низкая горница и вдобавок балка на потолке. Приходится нагибать голову, чтобы не стукнуться. И у отца была такая же привычка — он был еще выше меня. Придешь куда-нибудь, забудешь, что не дома, и наклоняешься — даже в трактире, у нас в деревне. Мужики надо мной смеются…
На прощанье дед долго тряс мне руку и благодарил. Мальчонка, задрав нос, проплыл мимо — в его глазах я был предателем.
Секретарша переключила меня на неизбежный разговор — ходатайство по поводу больного, который даже еще не поступил к нам. Дает мне протокол заседания кафедры, чтобы я его завизировал. Потом кладет передо мной три письма с заготовленными набросками ответов. Все письма от читателей моей популярной статьи в газете. Я бегло просматриваю письма. Стоп, на этом надо задержать внимание! Какая-то женщина пишет об онемении одной стороны тела. Это характерный симптом. Однажды мы вот так же, по письму, обнаружили опухоль мозговых оболочек, которую прекрасно удалось убрать. Теперь этот человек вполне здоров.
— Еще несколько посетителей, профессор.
Среда — единственный день, когда мы не оперируем, и, естественно, должен вместить в себя все, включая информацию о больных. «День открытых дверей, — говорит о нем пани Ружкова. — Но попробуйте в них уйти», — добавляет она при этом.
Разговоры с родственниками больных я не очень люблю. Что отвечать на благодарности и дифирамбы, которые почти всегда утрированы? Еще трудней ответить на упреки в тех случаях, когда помочь не удалось. По существу, они тоже утрированы.
Тебя благодарят, а ты стоишь как у позорного столба, поскольку знаешь: именно у этого больного на завершающем этапе выскользнул кровоточащий сосуд, и операция угрожающе затянулась. Хорошо, если добавление наркоза пройдет без последствий. Другие обвиняют тебя в том, что их близкий не перенес хирургического вмешательства. Без операции он, быть может, прожил бы еще несколько месяцев. Быть может. И все же… разве мы не обязаны были рискнуть, пока оставалась хоть капля надежды? Что бы я ни ответил, легче им от этого не станет.
Ничего не поделаешь, в среду даем информацию о пациентах родным и близким. Секретарша впускает ко мне в кабинет родственников больного. Два, три, пять человек одновременно. Я знаю, это родня Царды — цыгана, которого мы оперировали по поводу опухоли в шейном отделе позвоночного столба. К несчастью, она оказалась метастазом. Дела его очень плохи. У него сильные боли, трудно их приглушить. Вся многочисленная цыганская семья здесь каждый день. Приходят, рассаживаются на койке и не хотят уходить. На них уже жалуются сестры. Придется его переводить в районный стационар.
Один за другим протягивают мне руки. Царда, и еще Царда, три сына и две дочери. Все черноволосы и смуглы, все говорят темпераментно, перебивая друг друга. Поодиночке я их уже видел — они останавливали меня в коридоре, в саду и на улице, но так, всех скопом, вижу первый раз. Предлагаю садиться. Слово берет старший. Нет надобности им ничего объяснять, они знают: дела отца плохи. Пришли просить разрешения увезти его домой.
— Едва ли это возможно, — отговариваю я их. — Сам он не поднимается. У него пролежни, и ему надо ставить катетер.
Они глядят на меня вежливо, но соглашаться не хотят.
— Мы все знаем, но мы справимся. Вот Марика выучилась на сестру, может делать инъекции. И раны может промыть. Нас много, мы его обслужим. А катетер будет ставить доктор с соседней улицы, мы с ним договорились.
— Он уже начинает чувствовать, что не выздоровеет, — пытаюсь я поколебать их. — Если его взять домой, он поймет, что это конец.
— Он знает, что умрет, — отзывается другой сын. — Потому и хочет быть с нами, ему здесь тоскливо.
— Не знает, — настаиваю я. — Пока только догадывается. С твердым сознанием этого никто не может смириться.
— Нет, правда, отец все знает, — присоединяется старший, — мы ему говорили. Он должен был это узнать. С тех пор он, наоборот, спокойнее. Мы хотим быть все вместе, еще так много надо нам сказать друг другу!..
Я ужасаюсь. Что они сделали! Это бессмысленно и жестоко!
— Среди нас ему легче умирать, — убеждает меня Марика, и по щекам ее бегут слезы. — Мы всегда были вместе, он не привык быть один. Мать тоже знала, что умрет, а до последней минуты улыбалась, потому что мы были вместе. Мы будем хорошо за ним ухаживать, пан профессор, разрешите увезти его домой.
Молчу. Вспоминаю, как пришел к Царде через два дня после операции. Он лежал бледный, подавленный, лицо было мокро от пота.
— Ну видите, все позади, — сказал я, и он улыбнулся. — Через недельку-другую станет легче, подниметесь, забудете про боли…
Я говорил эту неизбежную ложь, глядя ему в глаза, и он, стыдясь за меня, отвел свой взгляд первым.
— Нет, пан профессор, уже не поднимусь…
Я старался его разуверить. Каждый доктор умеет провести этот акт милосердия. Но и тогда еще мне показалось, что он не поверил.
— Когда вы ему сказали, что он не поправится? — спросил я, чтобы подтвердить свою догадку.
— Сразу, как только он проснулся после операции. Он хотел знать правду, ну как было ему солгать, мы все слишком любим друг друга. Гораздо тяжелее, пан профессор, не знать о себе правды, а лишь подозревать плохое. Теперь все разъяснилось. Придется расставаться…
— Вы окончательно решили обойтись без помощи больницы?
— Окончательно. Дайте на это ваше позволение. Ведь он совсем не спит, боится разбудить соседей по палате, если застонет во сне. Мы даже не смогли бы взять его за руку, когда придет последняя минута. Уходим и не знаем, застанем ли его еще в памяти. Мученье и для него, и для нас.
Я снял телефонную трубку и набрал номер сестринской на втором этаже.
— Пан Царда поедет домой. В каком он состоянии, мне, разумеется, известно. Закажите санитарную машину на утро.