Мы с Кртеком понимаем друг друга без слов. Взгляды наши встретились — мы улыбнулись друг другу глазами.
— Теперь это докончу я, — говорит он, — думаю, все будет в порядке.
Я верю. Немного найдется людей, на которых я мог бы с такой же уверенностью положиться. Он опытен и умен. Студентов, попадающих к нему на практику, держит в ежовых рукавицах. Практикант либо вкалывает, либо уходит. И как ни странно, никто на него не жалуется, у медиков он непререкаемый авторитет. В различных хирургических отделениях трудится целая плеяда его учеников.
Несколько лет тому назад у него умерла от лейкемии единственная дочь. Он воспитывал ее один — мать давно их оставила. После этой смерти он стал другим человеком. Прежде был громкоголосый и разговорчивый, умел смеяться, как сатир. Теперь стал сух, ироничен, немногословен. Больным он казался холодным. Откуда им было знать, что его тяготили печаль и ощущение несправедливости, со смертью дочери никогда его не покидавшие. Узнав тогда ее диагноз, он заперся у себя в квартире и долго никого к себе не допускал. Не ходил даже на работу. И только у ее постели превозмогал себя и становился на какое-то время прежним. Когда она умерла, он несколько недель жил отшельником, не хотел видеть даже близких друзей.
Помню, как он принял меня наконец после долгого перерыва. Сидел напротив и отворачивал лицо. Прямо чувствовалось, как он заставляет себя терпеть мое присутствие. Я заговорил. Повторял много раз, что он должен попытаться забыть, найти смысл жизни в работе. Рассказывал о трудностях, которые испытывает клиника. Напоминал о случаях, которые он знал. Он не поднимал головы.
— Все ложь, — сказал он один раз. — Я был, в сущности, счастлив и не понимал этого. Жизнь для меня имела смысл, а я все чего-то искал. Был точно слепой. Не представлял, например, о чем дочь думает, когда мы сидим рядом в садике. Бывало, я просматриваю специальные труды — а она просто лежит, откинув голову, и смотрит в небо. Мне казалось, она разбазаривает время. Тут — книги, которые она читала далеко за полночь. Есть среди них стихи, которые я не понимаю, и это повергает меня в отчаяние. Я знал о ней так мало…
Он закрыл лицо руками и несколько минут не отрывал их. Меня глубоко тронула тяжелая печаль, которая была в его словах.
— В жизни ничто не имеет смысла, — взглянул он на меня. — Каждый из нас в свое время это поймет. Только одни раньше, а другие позже. Вся человеческая жизнь — обман.
Он поднялся, сделал несколько шагов к окну и, стоя ко мне спиной, сказал:
— Я не могу пока нормально говорить с людьми. Не трогайте меня еще некоторое время. Я возвращусь. Что мне еще остается?..
На столе у него была фотография дочери. С портрета улыбалось девичье лицо, в руке была ракетка. И тут он видел свою вину. Он принуждал дочь заниматься спортом, хотя она часто бывала утомлена. Хотел, чтоб у нее были хорошие отметки, чтоб она изучала медицину. Он обвинял себя в том, что, быть может, ускорил трагическую развязку.
В конце концов он к нам действительно вернулся. Начал работать до глубокой ночи, часто и ночевал в клинике. Выбрал себе новую область: хирургию неутолимой боли. Над этой темой он работает и по сей день. У него есть ряд последователей в периферийных больницах, где нашли практическое применение результаты его исследований.
Оперировать кончили очень поздно. Хорошо это помню, потому что в тот день торопился на заседание Совета Общества Пуркине. Так не хотелось еще раз оправдываться своей занятостью — ведь остальные члены Совета в том же положении. Поэтому, когда перед самым уходом еще раз позвонила Итка, в голосе у меня звучала досада.
— Ты представляешь, уже расцвели черешни, — сказала жена. — Если хочешь увидеть, пока не начали облетать, надо ехать сегодня же.
— Да что ты… — произнес я немного раздраженно.
Я уже высчитал, что на Совет приеду с получасовым опозданием.
Как хорошо, что она поняла меня иначе:
— Нет, правда расцвели, честное слово! Я шла по парку к фармакологическому институту…
Я опустился на стул. Не отводя глаз от часового циферблата, представил себе вдруг, как шли мы с ней к первым цветам черешни все годы, с той первой весны, когда только узнали друг друга, — прикрыл глаза и забыл о часовом циферблате.
— Ну никогда бы не подумал! Ведь еще только конец апреля!
— Может, конечно, и не все, — подстраховалась она, — но ведь это уже не важно. Ты как, сегодня вечером сумел бы вырваться?
Голос был молодой и радостный. Не догадалась, к счастью, как я спешу. Это могло бы испортить ей настроение. Я неожиданно вообразил себе ее такой, какой увидел в первый раз, еще студенткой, на «нашем» цветущем склоне. Мы приехали тогда на велосипедах. На ней была простенькая белая блузка и широкая пестрая юбка, трепетавшая на ветру. Она бегала от дерева к дереву и прятала лицо в гуще белых соцветий. Казалось, это разыгравшаяся вила. Должен признаться, что я никогда вполне не понимал этой ее влюбленности в цветущие деревья, но всегда старался ее разделять.
— Постараюсь устроить, — пообещал я.
Я перечислил ей, что мне еще предстоит сегодня. После собрания вернусь в клинику и тогда только смогу держать с Кртеком совет. Надо зайти хоть на минутку к Микешу — поздороваться. Я спросил, не пойдет ли она со мной.
— Нет, лучше нет, — ответила она поспешно. — Я подожду тебя дома. Заедешь, возьмем что-нибудь поесть и сможем там пробыть до темноты.
— Договорились.
Положив трубку, я стал торопливо прикидывать, в котором часу стемнеет. Этот «наш склон» — за городом, езды туда не меньше получаса. Совещание с Кртеком придется сократить. Но Микеша откладывать нельзя — я чувствовал, что он ждет меня с нетерпением. Операции боится каждый, даже когда не обнаруживает этого открыто. Надо помочь ему уяснить себе положение дел. Но я еще и сам не знал, решусь ли оперировать.
Проблема эта тяготила и отвлекала меня — и на собрании, и при беседе с Кртеком. В результате вместо составления плана научных работ мы всесторонне обсуждали с ним, стоит ли делать эту операцию… Кртек был вначале настроен еще более скептически, чем я. Кончили тем, что исчеркали весь анатомический атлас схемами подхода к сосудистым структурам и постепенно пришли к выводу, что попытаемся всю аномалию убрать.
Но надо было смотреть правде в глаза. Микешу угрожало прежде всего кровотечение. Если бы так случилось, трудно было бы рассчитывать на благополучный исход. В конце концов поладили на том, что ничего другого нам не остается.
Хотя решение и было принято, легче от этого не стало. Риск был слишком велик. Но ведь для Мити это был единственный шанс выкарабкаться.
Мы с Кртеком молча сидели друг против друга. Он поднял на меня глаза.
— Оперировать буду, конечно, я сам, — опередил я его.
— Но это ведь… все-таки друг… Я могу попытаться…
Я отрицательно покачал головой:
— Будешь мне ассистировать. Надо себя перебороть. Именно потому, что друг. Надеюсь, и ты меня прооперируешь, если со мной произойдет нечто подобное?
Он не сразу ответил — наверное, осмысливал вопрос.
— Пожалуй, — допустил он такую возможность, — если только не найдется человека, которому это удастся лучше.
— Думаешь, найдется?
— А что ж. Но, говоря по правде, не ручаюсь, что ему тебя доверю.
Я рассмеялся:
— Вот-вот. Ты хоть меня по крайней мере понимаешь.
Судьбу Микеша мы решили, а он еще и не подозревал об этом. Разъяснения были возложены на меня. Прежде всего нельзя, чтоб он боялся. Попытаюсь уверить его, что все кончится хорошо. Я знаю, как способен надломить больного страх.
Когда я постучался в дверь его палаты, я не уверен был, что вообще его узнаю. В последние годы со мной не раз заговаривал какой-нибудь пожилой незнакомый мужчина, и из него потом проклевывался товарищ моей юности.
Но тут не оставалось места никаким сомнениям. С постели у окна смотрел на меня Митя, только немного старше прежнего, которого помнил я. Волнистые волосы тронула седина — хотя совсем немного. Лицо каким-то чудом сохранило юношеский облик, как иногда бывает у людей, посвятивших себя любимому делу. Он, кажется, даже и не прибавил в весе. Поверх пижамы у него были свитер и кашне, совсем такие, как нашивал он в интернате, — должно быть, и теперь он часто простужался.