Изменить стиль страницы

– Что-то там происходит.

Мы пошли туда и через минуту увидели между черными деревьями стаю ворон и воронов.

– Падаль, – пробормотал Малыш.

При нашем приближении птицы взлетели и с карканьем закружились над нами.

Это была лань. Верней, скелет лани, бело-розовая хаотическая конструкция. Клочья бурой шерсти, разбросанные на снегу, создавали ощущение какого-то омерзительного неряшества.

– Она не сама подохла, – сказал Малыш. – Что-то, видно, с ней случилось.

Он поддел носком скелет, пытаясь перевернуть его.

– И вовсе не птицы ее так обожрали. Птица ногу не унесет. Видишь?

Действительно, одной задней ноги не было.

А потом мы увидели, что передняя сломана сразу под коленом.

– Наверно, волки. Видимо, они гнали ее на этот обрыв. Она прыгнула, сломала ногу, и тут они ее и прикончили. Такую кость ни одному зверю не перегрызть.

Мы пошли обратно, а вороны и вороны только этого и ждали. Они взлетели с деревьев и, каркая, опустились на место пиршества. Я обернулся, намереваясь чем-нибудь кинуть в них, и в тот же миг увидел среди них птицу, белую как снег. То был большущий, больше их всех, белый ворон. Он слетел последним, опустился в середину стаи и исчез в ней. Несколько птиц вспорхнули, освобождая ему место. Я мог бы поклясться, что на миг его клюв блеснул на солнце. Я глянул на Малыша. Он смотрел в ту же сторону и щурил глаза.

– Ты видел? Видел то же, что и я?

– Что-то видел. Но полной уверенности нет, – неспешно произнес он, не сводя глаз со стаи.

Мы повернули обратно. С возмущенным карканьем птицы взлетели. Черное их облако рассеялось в темных кронах деревьев.

– Малыш, а сейчас?

– Сейчас нет.

– Но ведь не может так быть, что это нам примерещилось.

– Если двум людям одновременно видится то же самое, это означает, что оно действительно существует.

– Галлюцинации не заразны. Скажи, что ты видел?

– Птицу. Белую. Но здесь не водятся белые птицы таких размеров. А она была совершенно белая. Ни единого пятнышка, ни одного темного перышка…

– У нее блестящий клюв, но, может, это был отблеск солнца, – прервал его я.

– Этого я не заметил. Она была белая как снег. И большая. Ворон. Corvus corax. Всеядный. Не каркает. Каркают вороны. Вполне возможно, это просто альбинос. Но остальные птицы тогда заклевали бы его или прогнали… если только он не самый сильный среди них… Corvus corax albus. Не будем никому про это рассказывать, ладно?

У Малыша иногда возникали странные идеи. Впрочем, у нас у всех в последнее время возникали странные идеи. Он опередил мой вопрос.

– Понимаешь, мозг Василя последнее время работает, как мозг суеверной бабы.

Но мозг Василя вовсе не работал, как у суеверной бабы. Его можно было заподозрить в чем угодно, но только не в суеверии. Малыш говорил о себе. В конце концов, он был единственным самоубийцей среди нас. Причем дважды самоубийцей. Но разве такое большое тело могло прекратить существование через самоубийство? Оно просто-напросто было слишком большое, и способы, придуманные обычными людьми, тут давали осечку. Не исключено, что именно размеры тела, его огромность и поверхность позволяли Малышу принимать все те сигналы, которые мы попросту не регистрировали. Струны лопались. А Малыш был такой громадный, что, попадая в самую большую дыру, задевал ее края и, как паук, мог соединить, отремонтировать сеть, завязать узелки, заштопать бездну, меж тем как все прочие люди летели в нее и падали, переломанные, разочарованные, исполненные отвращения, оттого что мир сыграл с ними такую злую шутку.

А вот однажды Малыш заглотнул двадцать таблеток люминала, запил четвертинкой водки и спал три дня, а когда на четвертый проснулся, то почувствовал, что наконец-то выспался.

– Просто я мало их принял, а потом повторять как-то уже не хотелось. Я чувствовал себя потрясающе отдохнувшим, выглянул в окно. Люди неслись точно так же, как и тогда, когда я ложился. И я подумал, что сэкономил себе немножко времени, – рассказывал он во время одной из наших неспешных ночных попоек.

Мы всегда покупали одну бутылку и, как только она заканчивалась, выходили за другой, а потом за следующей, чтобы проветриться и вообще иметь повод куда-то выйти. Последнюю бутылку мы приканчивали около шести утра, в самый раз, чтобы опять выйти, но только уже на балкон и полюбоваться Страшным Судом и Восстанием Из Мертвых в грандиозном масштабе самого большого перекрестка в городе. Как у средневековых примитивистов, из бездны вылезали махонькие фигурки, отбрасывали крышки и покровы, электрические трубы играли побудку на дальних окраинах, и не хватало только охеренных весов на шпиле Дворца науки и физкультуры. А потом подкатывали трамваи «Fa» и «Сахар укрепляет», воскресшие загружались, как вертикальные мумии, и ехали навстречу приговору.

Малыш отправился на кухню, поджарил гренки, приготовил полведра скверного кофе, а потом с улыбкой спросил, не хочу ли я послушать про то, как он вешался.

– Понимаешь, это было в доме старой постройки. Короче, я слишком высоко там все пристроил, и когда кожаный ремень лопнул, то я себе вывихнул ногу. Если бы потолок был пониже, я бы только ушибся и начал бы все снова. А тут такая боль, что всякая охота вешаться у меня прошла. Да и кому придет в голову кончать с собой, когда нога на глазах распухает. Можешь мне поверить, ничто так не возвращает желания жить, как облом с самоубийством.

Так что Малыш был для меня экспертом в вопросах жизни и смерти. Никого, кто по этой части был бы лучше его, я не знал. Свое тяжелое тело он переносил из кухни в ванную, из ванной в комнату со спокойной отрешенностью. Словно ничего уже не ожидал, словно действительность раскрыла ему все свои ловушки и загадки.

Жил он иногда один, но чаще всего с девицей, у которой от него был ребенок. С маленькой скандальной язвой. Когда терпение у него лопалось, он поднимал ее под локотки и выставлял на лестничную площадку, после чего запирал дверь изнутри. Некоторое время она пинала ногой дверь и ругалась. Ни разу он не пробовал выставить ее через окно. Хотя я несколько раз советовал ему проделать это. На следующее утро она возвращалась, тихая и смирная. Малыш давал ей шлепка по заду и спрашивал, как она себя чувствует. И все оставалось по-старому, потому что, помимо скандальности, у нее была масса достоинств. Просто-напросто горе легче переносится в одиночку. В то утро, когда Малыш рассказал о попытке повеситься, а может, и в другое, мы, опасаясь надвигающейся трезвости, соображали, как бы лучше использовать свободную квартиру. Обзвонили нескольких девушек, но либо у них не было времени, либо их не было дома, либо они слишком хорошо знали нас. В равной степени отпадали те, У кого не было финансов. Малыш нес в трубку сплошные охальности, чтобы произвести селекцию уже на начальном этапе, и только при звонке по последнему номеру – одной нашей старой знакомой, такой же безнадежной, как мы сами, подмигнул мне, а по телефону заговорил о спиртном. Мы заполняли ожидание кофе, но все равно звонок в дверь вырвал меня из дремоты.

Ее лицо было похоже на лицо святой Терезы с картины Кранаха, а плащ – на все другие плащи из шикарного магазина на первом этаже. Пока она протискивалась сквозь грязную и длинную, как кишка, прихожую, весь этот шик сползал с ее плеч и видны были только торчащие буфера под серым платьем.

– Когда-нибудь она наложит на себя руки, – так сказал мой эксперт год или два назад.

Она вошла с робкой, отчаянно решительной улыбкой, с какой она входила всюду и всегда. Поставила на стол две бутылки кошерной водки, а я взял ее пальто и чувствовал себя так, словно сдираю с улитки ее ракушку. Пили мы из маленьких рюмочек, чтобы не бежать сразу за следующими бутылками. Пили мы угрюмо и весело. Малыш лежал, а мы сидели. Звенели трамваи. За стеной играли «Польские орлы». Полдень, должно быть, уже миновал, потому что солнце светило прямо в окна и солнечные лучи оставляли на стеклах грязные полосы. Потом Малыш встал и сказал, что выходит на полчасика. Когда он вернулся, мы сидели в тех же позах. Потом вышел я, но в ванную, прихватив сигареты, рюмку и книжку, которую я даже не раскрыл. Потом уже никто не выходил. Время от времени кто-нибудь из нас засыпал. Наши лица были неподвижны. В глазах у Каськи была пустота. Взгляд Малыша перемещался по мебели и вещам, словно камера в каком-нибудь авангардистском фильме. Тела наши жили жизнью механизмов. Где-то на грани ночи, когда уличный шум достиг отчаянно карнавального напряжения, мы утратили способность ощущать. Кожа и нервы огрубели, как будто были предназначены для неких гигантских тел, для китов или носорогов.