Изменить стиль страницы

Когда появилась Люба, Венька встретил ее словами:

— А, это та самая девушка, за которую я все лето над планшетами спину гну! — Встретил легко, с улыбочкой, и у них как-то сразу установились ровные, товарищеские отношения. Венька, правда, все грозился предъявить ей счет за работу, вкладывая в это свой, потаенный смысл. Люба в ответ лишь посмеивалась и, не оспаривала этого, пока чисто символического счета.

Она помогла парню наладить в каюте маломальский уют: постелила салфетку на тумбочку, на окно пристроила легкую занавеску. Потом как-то погладила рубашки. Венька зашел к ней разок на минутку. Поболтали о том о сем. Второй. Третий… Люба принимала радушно, как-никак свежий человек, ее ровесник.

Но однажды Венька засиделся допоздна, необычно расчувствовался, размяк. После уж Люба объяснила для себя все так: видно, парню бросился жар в голову, угарно затуманил рассудок, вот он и полез к ней с лапами. Да ведь это Люба! Она так его крутанула, враз поставила на место. Глупая голова, неужели простейшей вещи не мог понять, что она позаботилась о нем, как о любом бы другом, и никакого повода это еще не давало. Не ходить бы Веньке больше в Любину каюту, если бы он сразу извиниться не догадался. Извиниться и тут же при ней посмеяться над собой.

Зимой, когда корпели над планами и восковками — занимались обработкой полевых материалов, они изредка проводили время вместе. Бывало, Венька провожал ее после работы на автобус. А однажды проехал он с ней до загородного поселка водников, познакомился с отцом. Даже распили бутылочку вина. Но по-прежнему между Любой и Венькой чувствовалась сдержанность. Жили, видимо, в каждом из них неосознанное желание не торопиться, боязнь из-за неосторожного поступка потерять друг друга.

Люба втайне ждала перемен. Смутные желания чего-то неизведанного, неудовлетворенность сложившимися отношениями иногда захватывали ее, но она быстро гасила их сама и не позволяла никаких шагов к сближению. Она много слышала от других, да и в книгах читала о любви с первого взгляда, о страстях, вспыхивающих враз и всецело овладевающих людьми. Но это был жар чужого горения, он не касался ее, не воспламенял, и она принимала все так, как было на самом деле у них двоих.

За отпуск они ни разу не виделись и встретились весной радостные, переполненные новостями. После переезда партии на брандвахту Венька чаще стал бывать у Любы в каюте. Он нравился ей мягкой сдержанностью. Правда, ее настораживало, что сдержанность эта объяснялась, пожалуй, нерешительностью. Уж что-что, а нерешительности она терпеть не могла, особенно в работе. Люба была недовольна Венькой, порой злилась на него и за безразличие к делу, и за неумение, скорее нежелание, постоять за себя. Но, как все женщины, тешила себя надеждой, что в ее руках, под ее влиянием он со временем станет тверже, увереннее.

Люба невольно сравнивала его с Виктором, и Венька нравился ей еще больше. Виктор уж слишком остроуглый, вспыльчивый. Чересчур дотошный, до мелочности. С таким нелегко. Нагляделась она у себя в поселке, как мужики притесняют баб, верховодят ими. Такое не для нее. Понимала она, что с ее характером не сможет она быть в семье вторым человеком. Понимала, даже жалела об этом порой, но твердо знала, что ничего с собой поделать не в силах.

Были у Веньки и другие преимущества перед Виктором: играет на гитаре, неплохо поет, любит пошутить, побалагурить. С ним весело.

Чем дольше они встречались, тем чаще Люба ловила себя на том, что боится оставаться с Венькой наедине подолгу. Почему-то в тягость стали поздние посиделки. На днях Венька пришел вечером, завалился на кровать, положив голову к ней на колени, затянул жалобно: «Покинула нас матушка Капитолина, оставила сирых, безработных, без еды, без питья, без благослове-ни-я. Хоть бы кто пожалел, приголубил меня, бедного…» Люба стала стаскивать его с кровати. Началась возня.

Потом Люба долго не могла прийти в себя. Венька сидел у стола разгоряченный, обиженный, смешно надув губы. Но надолго его не хватило. Озорно, тряхнув головой, он взял гитару, щипнул струны:

О-хо-хоньки, я страдаю,
О-хо-хоньки, не могу.
Сватай, тятенька, девчонку,
О-хо-хоньки, голубу.

— Где ты только такие дурацкие частушки берешь? — засмеялась Люба, радуясь необходимой сейчас разрядке.

— Поплавай с мое, не то услышишь.

— Нашелся плавальщик, да я с детства на воде.

— Ну, я эту сам сочинил.

— Ты?!

— А что тут особенного! — задорно вскинулся Венька. — Хочешь, выдам поозорнее этой.

— Да ты что? Какие частушки, ночь, уже, люди спят. Давай-ка лучше к себе, баиньки…

Венька привычным жестом потер щепотью нос, обиженно отвернулся от Любы. Но как ни сопротивлялся, Люба выпроводила его из каюты. Ей необходимо было побыть одной. Только наедине она могла привычно заглушить в себе тревожное томление, от которого кружилась голова и цепенело тело.

Но на другой день, когда в чертежке решали, кому идти в Пальники, Люба, захваченная неясным предчувствием, отвечая на безмолвный Венькин призыв, сказала:

— Я пойду с ним.

8

Они должны были вернуться после обеда. По крайней мере, часам к семи вечера. Но сколько Виктор ни смотрел на поворот реки, песчаный пляж оставался пустым и безлюдным.

«Что могло случиться? Все вроде предусмотрено, продумано. Никаких задержек». Виктор изнывал от ожидания и вынужденного безделья. Огрузневшее солнце уже клонилось к белесой дымке, тонко распластавшейся над горизонтом, а жар не спадал. Лишь реже стали залетать на плавучий домик слепни и оводы. Утихомирилась мошка. На время наступила благодатная тишина — скупая передышка до вечерней прохлады, когда воздух вновь пронзительно зазвенит от неистового комариного писка.

— Што, не идут еще наши? — спросил Харитон и пристроился рядом, облокотившись на бортовое ограждение. Он неторопливо свернул махорочную цигарку, раскурил ее и, пожевав беззубым ртом, хихикнул, захлебываясь едким дымом:

— Не торопятша. Што им — одни в лешу, молодешь. И шолнце кровь пужырит.

Глаза его ехидно сверкнули и тут же угасли под стеклами очков. На морщинистом, задубелом лице со впалыми щеками легкие очки в тонкой золотистой оправе казались чужими и нелепыми.

Виктор уже настолько привык за два месяца к Харитоновой шепелявости, что почти не замечал ее, принимал как что-то само собой разумеющееся. Но сегодня, сейчас, когда он реагировал на окружающее обостренно, изъян этот остро резанул слух, словно скрип ножа по тарелке, и вызвал новый приступ глухой неприязни к говорливому не в меру старику. Он ничего не ответил Харитону, ушел в красный уголок. Но и здесь Виктор не нашел успокоения, полистал подшивку старых газет и вернулся на палубу.

Из каюты вылез Мартыныч, босой, в распоясанной, до пупа расстегнутой рубахе, в одной руке — ведро, в другой — эмалированный бидончик. Зевнул, почесал волосатую грудь и попер на корму. Виктор не успел опомниться, как он уже отчалил в своем самодельном ялике, легком и вертком, как яичная скорлупа.

— Мартыныч, ты куда?

— Да за водичкой ключевой. Аж скребет в дыхалке.

— Так ключик же вот, рядом, — показал Виктор на ближний берег, словно не они вместе со шкипером нашли его в первый же день под корнями елового выворотня.

— То не такой! — крикнул Мартыныч, вовсю работая веслами. — Здесь у меня ядреней!

Он и вправду вернулся с полным ведром и закрытым тяжелым бидончиком. Поверх воды крутились, плавали глянцевитые листья брусники и сосновые хвоинки двурогой вилочкой. Глаза у Мартыныча уже не слипались от недавнего сна, небритое лицо разгладилось, светилось довольством.

— Все не идут? А ты не журись. Трошки задержались — не велика беда. Никуда не денутся… На-ко вот испей, остуди нутро.

Шкипер одной рукой поднял ведро, задержал его на весу перед самыми губами Виктора. Но тот резко дернул головой: дескать, отвяжись ты от меня! Мартыныч недоуменно пожал плечами и пошел в каюту по нагревшейся палубе, косолапо вывертывая ступни и боязливо поджимая пальцы. Чуть приоткрыл дверь и прямо с порога негромко, но требовательно запросил: