Изменить стиль страницы

— Твоя задача — ведро старое раздобыть, — наказал Левка и убежал разыскивать самых близких дружков-приятелей.

Пышкал, плевался искрами костер, постреливал угольками. Левка жмурился, отворачивал лицо, ловко раскатывал на сторону головни, разгребал угли, золу, прокаленную поверху сыпучую землю. На оголенный пятачок опрокинул вверх дном полное ведро, поставил его на попа так, что не выкатилась ни одна картошина, и стал грудить к нему неостывший еще жар, громоздить обратно головни, подбрасывать сухие сучья.

Компания мальчишек и девчонок расселась поодаль вкруг костра в ожидании поджаристых, рассыпчатых печенок. Разноголосый говор вперехлест тоже ходил по кругу, дрожал в восходящем потоке жаркого воздуха и таял, уносился ввысь вместе с легким отвесным дымком.

— А мне мамка говорит: «Татьяна, обрежешь косы — домой не пущу!» А я говорю…

— Фи, это у нас только. В городах девчонки давно в коротких прическах. В старших классах даже завивку делают.

— Ври больше! Кто это с завивкой в школу пустит. Там тоже вон какие строгости: девчонки — отдельно, мальчишки отдельно…

— А мы с отцом в городе на стадион, на настоящий футбол ходили. Форменно все — я те дам! Народу-у — страхота!.. Умора. Поле после дождя сырое, склизкое. Кто упадет с разбегу — катится на заднице метра два. После бегает, а на светлых трусах, как две заплаты: вверх-вниз, вверх-вниз…

— Что футбол! А в зоосаде ты был? Нет… А зря. Там такие обезьяны сгальные…

— Сказывают, в наших лесах бандиты беглые объявились. Старую Матвеиху так пужанули, что она кое-как ноги до дому донесла и корзину с грибами бросила…

— Пашка, слышь? Не боишься лесных-то шатунов?

— Да не слушайте вы, ребята, Нюрку эту. Вечно она так: наслушается выживших из ума старух, а потом наплетет с три короба.

— Сам-то ты — трепач несчастный!

— Тихо, мальчики-девочки! Не ссориться…

Безветренный вечер плавно опускался на поля, затягивал мглой холмистые дали, затоплял лесистую ложбинку за поселковой околицей прохладой и темнотой. Уютно теплился костерок, робко высвечивая близстоящие кусты с неподвижно обвисшей листвой и сизые лапы молодого пихтовника. Разговоры притихли. Все катали в руках парные печенки, обжигаясь, вскрикивали, ойкали и старательно дули на дымящиеся половинки.

Пашка передал Верке свой ножичек-складешок, отсыпал из общей грудки на лист лопуха несколько щепоток соли и тоже заботливо пододвинул к ней. Все это молча, без слов, чтобы не сбить Верку с неторопливого рассказа. Была она сегодня необыкновенно серьезна и даже печальна, пожалуй.

— Я ведь совсем не думала в педучилище. Пединститут потом — это да, твердо. Особенно, как в лагере с малышами поработала. Но… знаешь, дома у нас плохо. У матери с отцом. Он собрался и уехал в леспромхоз. Временно, мол. Подзаработает хорошо, а там видно будет… А мне кажется, что это насовсем. Матери еще двоих поднимать надо. Так что не до института…

Пашке хотелось погладить ее по руке, проговорить что-нибудь ласковое, утешительное, но он лишь сочувственно вздыхал и согласно кивал головой.

И потом, когда все дружно шли по поселку, провожая до самых ворот живущих по пути, они тоже не сказали друг другу ничего особенного. Обменялись адресами, пообещали писать. Да и как иначе можно было проститься у всех на глазах.

— Пока. Счастливо!

Верка сделала всем ручкой и юркнула в калитку, на миг сверкнув в ее проеме светлым головным платочком.

А Пашка долго еще, уже потом, в училище, особенно в самые первые тягучие дни привыкания к совершенно новой жизни с ее жестким распорядком, все вспоминал и вспоминал этот последний костер, простенькое сборище и одноклассницу Верку с печальными не по возрасту глазами.

21

— Дневальный — на выход! — донеслось снизу. Но Пашка не принял вызова на свой счет. Он недавно сменился, имел право отдохнуть и прилег на топчан в дежурке, расслабив брючный ремень.

— Курсант Тюриков — на выход! — прокричали снова. Это был уже другой голос — второго дневального, его сменщика, и Пашка стремглав скатился по лестнице. В застекленной галерее, служившей одновременно и вестибюлем, и курилкой, было многолюдно и дымно. Пробиваясь сквозь тесно толпящихся курсантов к входной двери, Пашка не сразу разглядел стоящего рядом с дневальным пожилого постороннего человека. Лишь подойдя ближе, он остановился от неожиданности… Отец!

Тот как-то суетливо кинул взгляд по сторонам, видимо не зная, куда бросить заплечный мешок. Потом перехватил его левой рукой, шагнул навстречу, слегка прижал правой Пашку к своему боку и сказал тихо, чуть не в самое ухо:

— Здравствуй, сынок.

На них сразу стали обращать внимание, оглядываться. Ребята расступились, и вокруг образовалась пустота. Пашка засмущался, боялся смотреть в стороны. Да и отцу, верно, было неловко от окружающего многолюдья. Непривычной скороговоркой он передал поклоны и приветы от родни. Сообщил, что в кои-то годы вот собрался в город: надо кое-что купить для дома по мелочам, навестить свою племянницу, Пашкину крестную, у которой не бывал с войны. Пашка слушал рассеянно, вполуха, пока не прозвенел спасительный звонок и курсанты не разошлись по аудиториям.

Они сидели в самом углу курилки на скамье, и никто им теперь не мешал, во всяком случае, до ближайшего перерыва. Все уже было переговорено, выспрошено, да особо и не о чем рассказывать — Пашка писал домой исправно. И вот тут-то отец лукаво глянул на Пашку, положил мешок себе на колени, зачем-то огладил его и неторопливо стал развязывать.

— А я тебе обновку привез. Дядя твой, Афанасий, сшил. Запасливый мужик. Достал из загашника настоящее шевро. Хоть и по-родственному, а взял с нас — будь здоров! Ну, да ты небось заработал за лето.

Пашка, еще не понимая, о чем это он, внимательно следил за руками отца, начиная заинтересовываться.

Отец достал из мешка сапоги… Не то слово — сапоги. Сапожки! Игрушечки! Коричневые, отливающие темно-вишневым, они бархатисто лоснились. Именно лоснились, а не просто сверкали отполированным блеском. Кожа на них была поставлена настолько мягкая и нежная, что голенища совершенно не держались стоймя, вольно опадали, струились в отцовских руках. Не сапоги — мечта любого парня на деревне. Их не надо было насильственно сжимать гармошкой, чтоб выглядели помоднее. Такое голенище натянул втугую, огладил обеими руками снизу вверх — от щиколотки до икры, — потом чуточку давнул вниз — и получай сколько хочешь складок. Форменные «прохоря», как любовно, по-особому небрежно-восхищенно навеличивали парни добрые хромовые сапоги… Подметки были из настоящей кожи телесного цвета, поставлены были не на какие-то гвоздики, хотя бы и медные, а на дубовые шпильки. Износу таким нет.

Отец долго ласкал их, осторожно мял своими заскорузлыми пальцами, легонько встряхивал, прежде чем передать Пашке. Чувствовалось, что жаль ему отдавать их: будь помоложе, и сам бы еще не прочь пофасонить в таких.

Пашка взял один сапог, примеряясь, приставил к ноге, вздохнул и положил его обратно к отцу на колени.

— Спасибо… Только они мне теперь ни к чему. Раньше-то не могли сшить, когда я по поселку в лаптях шлепал?

Отец, до этого любовно смотревший поочередно на сапоги и на Пашку, улыбающийся, довольный своим подарком, наверное, считавший себя наконец в расчете с сыном за нелегкое лето, вдруг посерел лицом.

— Да когда раньше-то? Сам пойми, где бы я деньги такие взял. А тут собрали окончательный расчет с народа после пастьбы.

Один сапог выскользнул у него из-под руки, стукнулся об пол. Он не торопился его поднимать, растерянно потянулся к шапке, зачем-то снял ее.

— Да как же это так… Да что это… О-хо-хо! Обмишурился-то, елки-моталки! И что же, совсем они тебе не понадобятся?

— Не положены нам сапоги. У нас же форма — сам видел. Целых четыре года ее носить. Так что…

— Вот незадача! Я-то Афанасия обхаживал, уламывал. Знал бы…