Изменить стиль страницы

— Домой хочу, — сказала Пепитка. — Но уже не успею. Скоро умру.

— Я тоже. Зачем мне жить здесь? Это чужая страна. Ее людям не жаль нас.

— Кто кого жалеет, когда такая война! Разве нас жалели в Испании? Ведь мы ничего не понимали, и не были ни в чем виноваты — и все равно оказались в чужой земле. Может быть, ты будешь счастливее меня — увидишь еще и оливковые, и апельсиновые поля, и как дети катаются на осликах…

— Что ты, разве можно здесь выжить!..

— Я украла у сестры-хозяйки маленький свечной огарок. Сейчас я зажгу его в палате, и вознесу молитву Пречистой Деве, чтобы она спасла тебя.

— А тебя не увезут за это в тюрьму?

Пепитка усмехнулась:

— Нет, сюда они не заглядывают. Здесь можно молиться.

Она вдруг коротко, глубоко вдохнула, выпучила глаза, прижала ко рту кровавую тряпку… Махнула рукой, прощаясь — и быстро пошла из покоя, заходясь в кашле.

Был конец января. Солнце в розовой дымке, пар от закутанных людей… Мария выстояла очередь, купила билет в кино. Дрожащие лучи из кинобудки падали на белое полотно; люди сражались, умирали, пели песни, кто-то ждал любимого человека… В-общем, все равно, где человек теряет жизнь: в бою или на больничной койке. Суть одна. Девушка уснула. Потом ее подняли, и, толкаемая со всех сторон, она побрела к выходу.

Настали сумерки. Храпели лошади, бегущие с санями, фырчали машины. Завтра снова на работу, ляпать стылый раствор на каленые морозом стены… Она подошла к крыльцу большого здания, облокотилась на перила и заплакала. И решила умереть, замерзнуть здесь, на улице: не было сил больше жить.

В палате Пепитка Каррерас поставила на тумбочку выпрошенную у одной больной православную иконку — ей было не до конфессионных тонкостей, она их и не знала, Богоматерь есть Богоматерь! — зажгла свечку, встала на колени, сложила ладони перед грудью. Тихо выпелась больными легкими заученная в детстве молитва:

— Avе Mаriа, рurissimа, grаtiа рlеnа!..[25]

Именно в этот момент двери здания отворились, и на крыльцо вышел человек. Подошел к привязанной к перилам лошади, стал распутывать уздечку. Мария всхлипнула, человек оглянулся, вгляделся в нее:

— Эй, девка, ты чего это?..

Это был председатель потеряевского колхоза имени Маленкова Мокей Петрович Кривощеков, наведавшийся в Емелинск по грозной повестке: сам Уполномоченный Наркомата заготовок требовал отчета о недопоставке дуб-корья. В его конторе сурово громыхали, метали молнии, грозили судом, — но Кривощекову было не привыкать, ему грозили судом чуть не каждую неделю — а деваться было некуда: в деревне свои детишки, старики, да сколь других жителей: на кого их оставишь?

— Ну, дак чего?.. Омморозилась, Господи!

Он принялся тереть жесткой голицею ее скулу.

— Ай, девка! Ай, девка! Некогда ведь мне с тобой… Неможется тебе, што ли? Куды везти-то тебя, говори!

— Не надо везти… Хочу умирать…

— Не болтай, балда! Ну-ко, пошли давай.

Кривощеков потащил ее с собою на крыльцо; в теплом вестибюле свернул цыгарку.

— Сама-то куришь? Сыпануть тебе?

Мария замотала головой.

— Беда с тобой. Забеременела, што ли? Нет? Што ж тогда помирать-то? Жить надо.

— Нет. Не надо.

— Ишь, какая! Кто хоть по нации-то будешь: еврейка, армянка?

— Я из Португалии.

Мокей Петрович хмыкнул: надо же, какие еще бывают, оказывается, места! — поглядел на ремесленный бушлатишко, черную шапку со скрещенными молоточками… Наклонился к ней:

— Больно тебе худо здесь живется?

— Да. Нельзя жить. Только умирать.

— Пфу ты, заладила свое! Со мной поедешь? Я в деревне живу. Да я не злодей, не бойся, тела твоего мне не надо, я уж сына успел на войне потерять, а старшая — та ровесница, поди-ко, тебе будет. И еще ребята есть… В семье-то поживешь — дак и отойдешь, глядишь… Паспорт-от при тебе?

— Нет документов.

— Ну и ладно, там разберемся. Решай давай, рассусоливать некогда.

Она поглядела в усталое, доброе лицо пожилого человека, и подумала, что хуже, чем сейчас, все равно уже не будет, — а он, даст Бог, отвезет ее к людям, среди которых отогреется душа. Иначе не выжить все равно: среди жестокого мира, жестокого народа, безжалостных морозов и ветров… Если надо работать — она будет, будет, она же любит работать: лишь бы не орали, не попрекали, не старались унизить, не водили строем в столовую и баню!

— Я буду ехать.

— Как тебя звать-то? Мария? Маша, значит. В случае чего — искать ведь будут?

— Нет. Я напишу письмо.

— Вот и ладно. Значит, так договоримся: приходи сюда завтра утром к семи часам. С утрева и двинем. Но всеж-ки подумай, как бы после не сожалеть. В деревне жись хоть повольнее будет, а все равно тяжелая. И не убежишь: власть крепко держит. Так што гляди…

На улице он сел в старые пошевни, укрылся пологом, и, звонко чмокнув, покатил по улице, освещенной слабыми лампочками. И, покуда добирался до Дома колхозника, все думал об этой девчушке. Вона што! Порто… баля, што ли? Чудно!

На следующий вечер они были уже в Потеряевке. Целый день ехали, вместе ели, — Мария поняла, что Мокей Петрович человек добрый, душевный, с огромной тяжестью на сердце: как жить, как выполнить непосильные поставки, и не загубить при этом односельчан? Он бы всех пожалел — да разве дадут кого-то жалеть в такое время? Да и никогда ее никто не жалел, русскую деревню. А семья его приняла Марию, как родную. Все ютились в одной избе: кто спал на полу, кто на печке, кто на полатях, кто на лавке. Да еще теленок, да поросенок, да курицы за загородкой. И метрику ей выправил сельсовет: куда же попрешь, если Кривощеков привез рабочие руки! И она стала Кривощекова Мария Мокеевна. Опасность, конечно, была, и участковый ходил уже кругами, пришлось откупаться медом, мукою, — так еще один суд миновал старого Мокея, как и многие иные. Но, рано или поздно, чашу сию все равно пришлось испить, — это случилось в сорок седьмом году, когда неистовый Уполминзаг выгреб в деревне все, до зернышка, оставил пустые сусеки, отобрал скот в счет налогов, птицу, — оставили голышом. Колхозных коров и лошадей забивать было нельзя, за это давали большие срока, хоть и осталась из них одна дохлятина, на ферме творилось черт-те что, все следили друг за другом, молоко взвешивалось чуть не до граммов. Люди стали слабеть, старики умирать. К февралю съели кошек и собак, подчистили все, что оставалось с осени; селяне взвыли, кинулись к Мокею: придумай чего-нибудь, батюшко, вымрем ведь все к черту! Он изменился в лице, и позвал к себе однорукого инвалида-фронтовика Степу Набуркина. Они о чем-то потолковали, и вскоре сошлись за селом, возле леса. Руку инвалида отягчал шедевр отечественного вооружения — трехлинейная винтовка Мосина образца 1891\1930 гг. История умалчивает, откуда он ее извлек. На исходе вторых суток Мокей Петрович появился в деревне с большим куском лосятины в мешке. Он стучался в избы и велел всем, кто может, идти в лес по его следу, чтобы притащить тушу убитого ими животного. Лося притащили, освежевали, и каждая семья получила мясо, которое позволило потеряевцам выжить. Мокей же после совершения своей миссии тихо засел в избе и ждал, когда явятся, чтобы отвезти его в тюрьму. Он знал твердо, что все равно донесут, в большом селе иначе не бывает. Те же люди, кого спас от смерти. Логика их рассуждений тоже не составляла секрета: «Спасти-то он, может, и спас — но Закон-от зачем было нарушать? А раз нарушил — то уж и ответь!» Мокей прощал их, и не желал зла: живы остались — и то ладно… Получили они по браконьерской статье немного, по четыре года: Кривощекову накинули, как должностному лицу, а Степе — за трехлинейку, якобы найденную им где-то за околицей… Нашел — почему не сдал? Хорошо еще, не пришили намерений на теракт. Но, как бы то ни было, Мокей Петрович обратно не вернулся, сгинул в лагере: то ли помер своей смертью, то ли еще что-то случилось, — поди узнай! Немолодой ведь был человек. Пришла бумага о смерти — и все. Степе Набуркину повезло больше: от тяжелых физических работ он был освобожден, стало быть, лишку калорий не расходовал, — и гарантийной пайки ему, в-общем, хватало. В Потеряевке он и ее не имел. Освободился он в пятьдесят первом, и снова стал жить в деревне. Но тоже не задержался на белом свете: помер в шестьдесят третьем, едва успев женить сына Павлантия, Пашку, на маловицынской уроженке Катеринке Теплоуховой, девушке с трудной судьбой, романтике комсомольских строек. Это и были родители знакомой уже нам Мелиты.

вернуться

25

Возрадуйся, Богородица Мария, Пречистая Дева!.. (лат.)