Изменить стиль страницы

ЧИТТАНУГА РУБИТ БУГИ

Где-то на первом этаже плакала женщина; Кошкодоев знал ее голос, и знал причину плача: медсестра из кардиологии Тамара Опутина убивалась по взрослому сыну Кольке, которого нашли утонувшим в городском пруду. От него и остался-то, по правде, один скелет: объели рыбы с раками, тем более, что труп долго лежал на дне, кто-то набил одежду камнями, чтобы не всплыл. Какое жесткое время! И все сочувствовали Тамаре: мо, хороший был парень, непьющий, уважительный, скромный. Работал у Димы Рататуенко, тот вообще был прекрасный человек, душевный и щедрый. Нашли на поляне его, разодранного деревьями, и Федора Иваныча Урябьева в петле. Ясно, что обеих убили какие-нибудь бандиты и мафиози — вон сколько о них пишут, и никак не могут справиться. Где же справиться, когда все куплены!..

Пропала статья! Ее, правда, напечатали в газете — в тот самый день, когда убили этого парня, Рататуенко. К нему-то, писателю земли русской, не может быть никаких претензий: он свой долг отработал честно. Но… жалко все-таки, что такой материал пропал, не принес конкретного результата! Тут уж работает профессиональная гордость, никуда не денешься.

От жуткого воя медсестры Кошкодоева передернуло. Надо же, и не знал, что у нее взрослый сын! Видно, родила совсем девчонкой. Признаться, собирался дернуть ее перед выпиской, дело шло к тому надежно, Тамара даже специально подменилась в графике. И вот — на тебе. Вадим Ильич почувствовал себя обманутым, и раздражился.

Он сидел у кабинета главного врача, и ждал его появления. Нету и нету! Что они себе позволяют, эти уездные господа! Другие больные глядели на него с любопытством: не каждый день приходится бывать в компании столичного писателя! Наконец ему надоело это дело, и он отправился прогуляться. Пусть-ка его самого теперь поищут. В том, что побегут искать, и притом быстро, сомневаться не приходилось.

Через ворота он вышел в жилой квартал на окраине городка. Между домов была детская площадка; устроясь на скамейке возле песочницы, он принялся слушать бабью болтовню от подъездных лавочек.

— Д-да ведь как он ее за волосья-то ухвати-ил! Да ведь ка-ак это шв-варкнет!! Я даже испугалася, право-слово.

— Да ты што, я уж давно с ним не живу! Я уж третий месяц с Валькой! Как ты его не знашь! В серой куртке ходит. С Клавдей Попкиной раньше жил!

— Чечены атом в Москве взрывать хочут.

— И вот соседка-то говорит: я, мо, Фая, хочу покончить жизнь самоубийством. Зачем, мо, мне нужна такая измена?..

— На платье бубенчики нашила — и ходит, ровно путная. Ее спрашивают: «Ты чего ходишь, звенишь?» — «А это раньше был такой обычай. Надо старину возрождать».

— Вмякался — весь лисапед в клочья. И от самого мало что осталось.

— Ну убила бы я этого Фернандо. Как он не видит, что ребенок-от от него? Это теща, сука, воду мутит!..

— Я говорю: «Ты чего экой гриб-от принесла?» — «Дак я, бауш, думала…». Дурная башка.

— За четыре семьсот уже нету, позавчера кончился. Теперь токо за пять сто. Не веришь — сама сходи!

— Не-ет, и в войну так худо-то не жили!..

— Новый батюшка больно баской. И матушка баская. И ребята у их баские.

— Исказнила бы я всех правителей. Прямо вот руками бы разодрала.

— Нет, бабы, царя надо. Цар-ря.

К песочнице приползли, еле на ногах, два пожилых пьяных. Не отвлекаясь на Кошкодоева, они продолжали свои разговоры.

— Слышь, друг Петруша, — вопрошал один другого. — Ты куда фуражку-то девал?

Друг Петруша глубокомысленно крякал, пучил глаза и шевелил пальцами растопыренных рук.

«Ублюдки, — подумал вдруг Вадим Ильич. — Все ублюдки. Энтропийная биомасса».

Вечное ОБМОКНИ.

Но самое интересное — не сам ли ты был частью этой биомассы, сосал ее соки, дышал ее воздухом, мыслил ее категорями и объяснялся ее убогим языком? Что, собственно, произошло? Переход на иной уровень потребления? Но ведь это не причина, производная величина. Перепрыгнул из взрастившего тебя слоя в другой? Нет, мой друг, не перепрыгнул, а переполз, оставляя кровавые ошметки. Долго полз, через минные поля и насквозь простреливаемые зоны. Это были непростые годы, и остаться на той войне живым — тоже оказалось непростым делом. Это не в литинститутской общаге, не на почвенных тусовках гундеть о своей замечательной кондовости, о неприятии иных эстетик и ипостасей. Я, мо, один знаю жизнь народа! Какая жизнь, какой народ!.. Давно ли дошло, что литератор не должен думать о таких вещах, нельзя на них закорачиваться, это гибель, безусловная гибель… Но как жаль потерянных во вздоре годов. Ведь что получается: только-только начинаешь улавливать отблеск зависшего в безнадежной высоте волшебного шара, дарующего надежду — как разумный мозг уже говорит: поздно, дружок, ты достиг своего предела. И все потому, что лучшие года прошли в уездных детсадах, захолустных приготовительных классах, тьмутараканских коридорах и армейских учебках — в то время как счастливчики с рождения учились в лицеях, с младенчества записанные в офицерские чины. И не больно покичишься перед ними кондовой сутью: я-ста, да мы-ста! — их Литература тоже на крови, да часто и погуще, и покруче твоей.

Так-то, братец Кошкодоев.

О Б М О К Н И.

Почему же неприятны разговоры, услышанные со скамейки возле песочницы? Люди говорят, о чем хотят, выражают свое отношение к тому, другому. У кого что на душе, в голове, а головы и души у всех разные. Что же судить их? Нет, это та культура, которую ты себе выцарапал, в которую вошел, в которой уже по праву рождения существуют твои домочадцы, бессознательно бунтует против культуры, где живут эти люди, культуры уездных низов. Беспросвет, жалобы, глупая злоба. Да ведь так было всегда, просто не всегда можно было об этом говорить. Он учился когда-то в классе с Генькой Чирковым, его отец был пьяница, и говорил о себе: «Я человек бедный». Ну так не будь же бедным, найди силы! Но тот не мог: потому что по сути, по характеру своему был бедняк, это была его социальная роль. И Генька, сказывали, после армии пил, чуть не побирался, пока его не нашли мертвым с разорванной селезенкой. Сейчас модно свои недостатки списывать на плохие времена. «Плохие времена проходят, но вместе с ними проходит и жизнь». Кто сказал? Неважно, впрочем. И на фоне Малого Вицына утеря фуражки другом Петрушей — событие никак не менее значительное, чем невыход собрания сочинений у иного его коллеги.

Но — ты ходил по этим улочкам, бегал по этому лесу, сидел с удочками на пруду. В более поздние годы — никогда не понимал блоковских строчек: «Ах, право, может только хам над русской жизнью издеваться». А над бразильской? Над эскимосской, например? Нельзя издеваться ни над чьей жизнью, можно лишь сочувствовать или радоваться.

О Б М О К Н И.

Вдруг он услыхал чистую знакомую мелодию, и вздохнул неожиданно глубоко и печально, — с той свободной, светлой печалью воспоминаний, что сродни радости. Стадо в клубах пыли входило в черту города, и пастух играл на медной трубе:

— Читтануга, Читтануга, чу-чу!
Читтануга рубит буги, чу-чу!
Читтануга стильный парень, чу-чу!..
Он имеет даже брюки, чу-чу!
В этих брюках Читтануга
Стильно рубит буги-вуги,
Чу-чу-у-у!..

Кровь бросилась в писательские виски: не такая ли золотая пыль летала над вечерней танцплощадкою у пруда, когда он в неимоверных брючатах, при немыслимом коке, кидал в быстром темпе на вытянутую руку партнершу Пудовку, а потом запузыривал ей в логу, на не успевшей остыть траве?

— Чтоб услышать эти звуки, чу-чу!
Вылезали крокодилы, чу-чу!

Вадим Ильич выбросил вверх ладонь, приветствуя музыканта. Тот взмахнул трубою, пустившей ослепительный блик, и вновь приложил мундштук к губам. Коровы втягивались в квартал, хозяйки и дети встречали их ломтями хлеба. «Мой милый друг, а все-таки как быстро, как быстро наше время протекло!..».[43] — вспомнились ему стихи. Действительно.

вернуться

43

Г. Суворов.