Изменить стиль страницы

Старуха охнула, толкнулась в дверь. Мелькнул в окошке ее плащ — побежала на завод. Следом за ней поплелся Мазунин.

Стенд висел у проходной — яркий, красочный. Народу возле него не было — пересменка уже кончилась. Только в сторонке, сгорбившись, тихонько выла и всхлипывала мазунинская старуха.

Плакат был такой: старик с огромной бородой и с палкой удирал от проливающей слезы семьи к толстенной бабище — столь необъятной, что ее груди и зад не помещались на листе. Стояла она, протянув к Мазунину руки, — будто встречала его. Стихи внизу гласили:

Наш Мазунин старый дед,
Прожил много уж он лет,
Но задумал вдруг жениться,
От семьи уйти и скрыться!

Этого старик вынести не мог. Он прямым разворотом отправился к Николке Суете.

Возле его дома, напротив окон, остановился и запел тоненьким, сладким голоском:

— Николка-а! Нико-ол! Выдь-ко на секунд, чтой-то сказать тебе охота!

Дом хранил молчание — только дрогнула занавеска в окне.

Мазунин взорвался:

— Эй, поэт! Твою мать-ту! Вешать вас всех! Ведь ты мне друг был! Как рука-та поднялась экое написать, гад? Ухх! — взвизгнул он и затопал ногами. — Ззадушу-у!

На крылечко дома напротив стали потихоньку сбредаться старухи. Шептались, помаргивали.

— Оо! Уу! — стонал Мазунин. — Развел мне тут: уж такие-то мы, поэты, ладные да пригожие! А сам — крался сзаду ко мне, да, ехидной? А потом тюк в темечко: вот тебе за всю дружбу! Своими руками унисстожу! Как мне теперь людям-то верить? Да я тебя за это, гниденыш… — Тут он начал изрыгать такие богохульства, что бабки зароптали и стали грозиться сбегать за участковым. Старик сплюнул в их сторону, отопнул дружелюбно крутящегося возле ног Яблока и отправился домой, где сразу же, кряхтя, отлепил от стенки портрет очкастого мужичка, вытащил из тумбочки его книжку. Хотел пойти и разорвать все это хозяйство на клочки прямо перед Николкиным домом, но передумал. Сунул портрет в книжку, влез, задыхаясь, на чердак и, положив в уголок, забросал старым опилом. Спустился, лег на кровать и стал обдумывать план мести Суете.

22

Сейчас трудно даже предполагать, до чего он мог бы додуматься, не пожалуй к Мазуниным в гости на следующее утро брат бабки Клавдии (старику он, стало быть, доводился шурином) — Петро. Сразу забыто было и о Николке и обо всем другом.

Петра в доме Мазуниных любили, даже заискивали перед ним немного. Мужик он был добрый, хот и прижимистый. Ни в армию, ни на войну он не ходил по причине плоскостопия и сердечной болезни, а проработал большую часть жизни (да и теперь работал) председателем большого сельсовета. Когда Мазунин в конце сороковых женился и надумал строиться, сверх ссуды дал взаймы большие деньги и Петро, и с возвратом не торопил: последний рубль был отдан всего десятка полтора лет назад. Сам Мазунин уважал Петра за цепкий ум, способность моментально разбираться в любых житейских делах — и побаивался, чего греха таить. Потому, когда скрипнула дверь и на пороге показался толстый, большегубый Петро, старик так глянул на сидевшую тут же на кухне бабку Клавдию, что она словно примерзла к табуретке. Заикала, пыталась подняться навстречу брату — и не смогла.

— Да сиди-и! — весело закричал Петро. — Огрузла ты, Кланька, буквально! А ты моложе меня. Работать, работать надо. Я вот работаю, и — гляди, какой молодец: хоть теперь женихаться!

Старуха снова икнула, уловила мерцающий взгляд мужа; притихла, съежилась. Поняла: говорить брату о стариковых чудачествах не следует ни под каким видом, иначе дело будет совсем плохо.

Петро, быстренько смекнув, что в отношениях между супругами не все ладно, нахмурился:

— Что, не рады мне? Ничо-ничо, я ненадолго — на совещание, буквально, приехал, дак и ночевать не стану, поди, уеду вечером на попутной, всего и делов-то.

— Да! Так я тебя и отпустил! — сказал Мазунин. — Не обижай, Петро. А на нас не гляди. Ругается, вишь, — кивнул он на бабку. — Перебрал я вчера маненько.

— Ну, понятно тогда, — повеселел шурин. — Тебя не оправдаю, а сестре скажу: ты, Клав, уж не строжись больно. Много ли нам, старикам, надо — душу повеселить? В молодости его, зелья-то, бояться — это правда, что говорить. А теперь подумаешь иной раз — жизнь-то прошла! — да и опрокинешь с горя стопку-другую, веселее как-то.

— Я вот что и говорю, — глядя в сторону, промолвил Мазунин.

Вечером пировали. Широко, весело: Петра любили, и вся семья собралась за столом. Мужики — сам Степан Игнатьич, зять Володька да пристроившийся с краю Юрка вели до поры до времени тихие разговоры про урожай и политику. Когда было полностью накрыто и за стол сели женщины, Петро наполнил шесть рюмок. Мазунин покосился, но промолчал.

— Ну, со встречей! — поднялся Петро.

Чокнувшись, выпили. Мужики залпом, женщины степенно цедили. Робко понес свою рюмку и Юрка, но вздрогнул и чуть не выронил, услыхав яростный шепот отца:

— Поставь на место!

Юрка поставил рюмку, губы его мелко-мелко задрожали, он скуксился и выскочил из горницы.

— Бабай ты неладной, — укоризненно глянул на Мазунина старик.

— Ничо. Молод еще пить-то! — ответствовал тот.

— Да ведь он сын твой, дурной ты! — начал заводиться шурин. — Неуж ты думаешь, что он тут затем сел, чтобы пьяным стать? Я на него глянул: сидит тихохонько, буквально, как мышь, слушает всю нашу чепуховину. Выходит, интересные мы ему чем-то — есть, значит, такая суть, которая к нему только от нас может перейти, а больше ни от кого. Так и бывает: при жизни-то сторожимся мы с ними, ничего они о нас не знают, а помрем — и думы о своей сути не оставим. Ведь там что? Пустота, мрак…

— Молод еще пить! — сказал старик. — Я вон первую рюмку в двадцать четыре года выпил.

— А! Говорить тут с тобой! — махнул рукой Петро и позвал: — Ю-ур! Иди давай сюда, милок!

Пришел Юрка, сел на стул, отчужденно глядя в угол. Когда налили по второй, он свою только чуть-чуть пригубил, пугливо озираясь на отца. Выпив третью рюмку, Мазунин потерял сына из поля зрения: отвлекся, начал рассказывать, как они с Клавдией носили мох из лесу, когда строили избу, как пришли первый раз вдвоем в новый дом — поставили самовар, пили чай.

— и сидим это мы за столом: тут я, а тут, — он указал напротив себя, — она. Чай пьем, значит. А посуды-то — кружка да чашка малированные. Сперва она попьет, потом я, потом снова она. Смех, ей-Богу! Молчим, надуматься не можем: все свое — и пол, и крыша, и табуретки.

Воспоминания были прерваны выходкой зятя Володьки. Он смирно сидел за столом, перев на руку голову, — как вдруг встрепенулся, стукнул кулаком по столу, — м — мощный бас его зарокотал, всхлипывая и срываясь:

— Н-ни-каг-да я не был на Бас-форе,
Ты меня не спрра-шивай о нем,
Я в тво=их глазах увидел море,
Пал-лыхающее галл-лубым огнем…

— Ох, — заволновалась Людка. — Началося. Замолчи счас жо, идол!

— Отстань! — Он взмахнул рукой:

— Не х-ходил в Багдад я с караваном,
Н-не возил я ш-шелк туда и хну.
Накло-нись своим кр-расивым станом,
На коленях дай мне отдохнуть!

— Страмец ты! — суетились Людка с матерью. — людей хоть постыдитесь. Ох, беда-то какая! Вы уж нас извиняйте.

— Это ничего! — успокаивал их Петро. — Это — стихи, бабы, ничего страшного. Читай, Володя, милок.

— Задуши в душе тоску тальянки,

задыхался Володька, -

Н-напои дыханьем свежих чар.
Чтобы я о дальней северянке
Не вздыхал, не думал, не скучал…