14
Каникулы кончились, и потекла учительская жизнь. Неделю примерно она еще казалась Валерию Львовичу внове, а потом он привык, и иногда так представлялось, что он всю жизнь только и делал, что ходил в классы, составлял планы, гонял курильщиков из уборной, носил по субботам воду в баню… С ребятами он был хоть и строг, но немелочен и немстителен; оценив это, они его уважали, и звали Валерой Пеночкой (на одном из первых своих уроков он, по старой своей привычке, выразился так: «Своими попытками ухода от действительности реакционная интеллигенция пыталась создать этакий налет, как бы пеночку на начинающем вскипать общественном котле»). Его весьма задело, когда он узнал свое прозвище, однако вида никому не подал, а пережил в себе. Молодые учительницы оказались незлопамятными девчушками и скоро отошли от своей обиды, — тем более, что Локотков в первый же день занятий отозвал их в сторону и извинился за свое поведение, объяснив его тем, что перепил. Как ни странно, это их удовлетворило, однако сразу своих позиций они не сдали, — почопорничали какое-то время, и лишь постепенно стали совершенно своими людьми. Локотков иногда поддавался обаянию их молодости, когда и некрасивой можно выглядеть привлекательно, но ухаживать уже не пытался и даже пугался такой мысли, если она приходила.
Не раз в учительской муссировался вопрос о его кандидатском звании. Валерий Львович пресекал эти разговоры, если они велись при нем, и незаметно они смолкли, сошли на нет.
Прошел апрель, последняя четверть покатилась к закату. На майские праздники к физику Борису Семеновичу приезжали его друзья-офицеры из недальнего гарнизона. Локотков, уставший от школьной мороки и ежевечерних бесед с хозяйкой, тоже пошел туда, надеясь, что развеется, — однако вернулся недовольный и с больной головой. Никому он там не был интересен со своей теорией о Земле — Черном Карлике. Видно, убежала невозвратно пора молодых безрассудных пьянок! Слотин был там волен, свободен, читал Шекспира, и был совершенно к месту, а он… У него и Шекспира не было. Дорогой он вспомнил свое давнее ночное сидение в Петропавловке и показалось, что флейта-пикколо тоненько пропела ему. Локотков остановился, прислушался, — однако вторая не откликнулась. Ходи в школу, готовься к урокам, болтай по вечерам с глупой хозяйкой.
15
В середине мая Валерия Львовича вызвали в райвоенкомат по учетному вопросу. Он отпросился на весь день, приехал еще до обеда и быстро уладил там все положенные дела. Потом прошелся по магазинам, купил себе летние сандалии. Чтобы скоротать время, заглянул в местную церковь. Там шла служба, священник читал проповедь, люди слушали и молились, ходила пожилая женщина с блюдом. Хромой молодой служка с длинными волосами и фанатическими, горящими глазами вдруг подошел вплотную к Локоткову и так пронзительно посмотрел на него, что тот смешался, быстро повернулся и вышел из церкви. Тьфу ты!.. Не надо было и заходить. Прежде чем идти на автобусную станцию, ждать обратную машину, он решил пообедать в местной столовой.
Стоя в очереди в грязноватом, чадном помещении, он не обращал внимания на окружающих его людей. Крупно, испуганно вздрогнул, когда кто-то тяжело хлопнул по плечу, сказал:
— Привет ученому народу! Это ведь ты, Львович?
Локотков повернулся и некоторое время смотрел, не узнавая в мужчине с неотросшими еще волосами, в новом ломком костюме Шурку Сальникова, отбывавшего вместе с ним срок в колонии. Шурка широко улыбался, выставляя желтые крупные зубы.
— Здорово, Сальник! — радостно сказал Локотков. — Ты откуда? Освободился, что ли?
— Месяц, как здесь! — отвечал Шурка. — Отдыхаю от зоны. Я ведь здешний. А вот ты как оказался в наших краях?
— Да, долго рассказывать…
— Так торопиться, вроде, некуда. Мне, по крайней мере. А ты что — отваливать куда-то собрался?
— Вообще надо…
— Ладно, стой здесь. Я быстро…
Сальник вернулся действительно очень скоро, с оттопыренным бутылкой карманом брюк. «Возьми чего-нибудь закусить, я пока посижу, подожду там…» — и направился к столику.
В колонии они никак не общались, и друзьями тем более не были: Валерий Львович строго охранял свою значительность, подчеркивал отстраненность от этих людей, разность интересов, ума. В своих пределах, конечно, чтобы не зарваться и не возбудить их ненависть — тогда жизнь его сделалась бы ужасной, возможно, даже не удалось бы выжить.
И вот сейчас, увидав Шуру Сальника, Локотков, к своему удивлению, вдруг ощутил такую радость, как будто он после долгой разлуки встретил давнего и желанного друга. Наконец-то будет с кем поговорить как с человеком, вспомнить кое-что, незабытое, выпить горькую рюмку за ту проклятую жизнь в неволе.
Он взял на поднос еды, для себя и для Сальника — сколько вошло — и вышел в зал. Вот они уселись, и Шурка, озираясь, плеснул по стаканам водку.
— За тебя! — сказал почти шепотом Валерий Львович. — Я рад, Шура. Прозит!
— Давай… — Сальник влил водку в рот, подвигал челюстями. — Ты как здесь оказался?
— Случайно, голубчик. Работаю в школе, в Рябинино. Я ведь историк, ты не знал?
— Историк, не историк… Главное — человек. Хоть историк, хоть слесарь.
— Да, человек. И ты, Шура, человек, — тихо, глядя в душу Сальникову, произнес Локотков.
Оба расслабились, легко вздохнули.
— Знаешь, Шура, — заговорил снова Локотков, — это хорошо, что я тебя встретил. Очень даже хорошо. А то пусто, глухо, словно в танке. И поговорить не с кем. Душа болит, скорбит, понимаешь ты? — он затряс пятерней перед Шуриным лицом. — Никогда не было такого со мной. И окажись я теперь снова в старой своей, счастливой вроде жизни — все равно не знал бы покоя. Что со мной, Шура, а?
— Да-а… — протянул Шура. — Потеряешь, не найдешь… А я вот здешний. Львович. Освободился месяц назад, приехал вот… живу тут, у одной… На работу выхожу с той недели. Слесарить на автобазу. Тоже нема хорошего. Хотел поначалу завербоваться куда-нибудь в леспромхоз, да раздумал: ну его к черту, этот лес, там надоел. И общаги эти, пьянки, — и не захочешь, да раскрутишься. Ладно, лей еще…
Локотков видел, что и бывший товарищ по несчастью тоскует, томится чем-то: видно, после серых лагерных дней жизнь на воле, требующая самостоятельного подхода к каждому случаю, страшила его, и он боялся сделать в ней опять что-нибудь не так. Но после своих двух «ходок» Сальник был уже настоящим зеком, отпетым парнем, и знал про себя, что рано или поздно он это «не так» обязательно сделает, — поэтому он даже на людей вокруг себя смотрел теперь по-своему: тяжеловато, чуть презрительно. И Львовичу, «доценту», он тоже обрадовался, как напоминанию о полосе хоть и тяжелой, но в-общем, привычной жизни. И тут же, за водкой, выложил лагерные новости, скопившиеся со дня локотковского ухода из заключения. Тот освободился, этот освободился и успел уже прийти обратно, третий вышел в «бугры», в бригадиры, теперь ломает вовсю горб, четвертый попал под лесину и лег надолго в больницу, похоже, будет инвалидом, пятый «пошел на вышака», — достал водки в зону и пьяный убил активиста… Невеселые, в основном, дела… И лучше бы об них не думать, не узнавать, да куда вот денешься! Странно еще, что Локотков слушал все, сообщаемое Сальником, с огромным, болезненным интересом. Ему была любопытна жизнь там, в зоне. Он радовался за освободившихся и жалел попавших в беду. Снова переживал и глушил водкой непонятно откуда накатившую боль.
В столовой Шурка «позаимствовал» стакан, и, когда они вышли оттуда, снова купил бутылку, два плавленых сырка. «Я не буду больше пить! — сказал испугавшийся Локотков. — Ну к черту. Напьешься еще с тобой, попадешь в вытрезвитель, после не отмоешься…» «Бздун ты, Львович! — лениво усмехнулся Сальник. — Ладно, хорош, заставлять не стану».
Он отмяк после встречи и водки, стал веселее, — а войдя в пустой в это рабочее время городской парк, спустился на танцплощадку и отбил там «цыганочку», грохая каблуками об дощатый пол. Потом они примостились на скамеечке в дальнем углу, и Шурка снова нахохлился.