Изменить стиль страницы

Стучат когтями очнувшиеся волкодавы. Тело-хранители. Душе-спаситель не паникует. Идет гордо. Наглое дитя консьюмеризма. Волкодавы еще те псы Павлова. Плоскоголовым невдомек.

— Дядя, jou fokken poesneus, дай закурить!

Псарня рвется к бьющейся в истерике Рыжей Суке. Подбегают. Обнюхивают. Тычутся мокрыми носами. У Суки течка. Так и чудится вакханалия собачьей свадьбы. Волкодавы огрызаются друг на друга. Поводят плоскими башками. Брызгают слюной. Какая шавка посмела брызнуть свое тощее семя презрения на нашу благородную суку?!

Дитя, преисполненное чувства выполненного долга, забирается на заднее сидение.

Принюхиваюсь. Тяжкий привкус черемухи.

— Как я ее?! S'ma Ni Kari! — широко открытые детские глаза требуют одобрения. — Ты видела? Видела? — теребит за рукав.

— Глупо.

— Baal! Почему?

— От тебя теперь самой тухлятиной тянет.

Принюхивается. Корчит рожицу.

— Гонишь. ZЗcame la xurra! Во-первых, я кидала в резиновых перчатках. Во-вторых, у меня был дезодорант. Слышь, khanki…

— Не буди ее.

Дитя ложится. Бурчит:

— Могла бы и посмотреть. Bal Kaita Athi Band. Чё она спит постоянно, Nengta Maggi?

Смотрю на Таньку. Глажу по щеке.

— Полесбияньтесь, полесбияньтесь, — комментирует вредное создание.

— Ревнуешь? — оборачиваюсь.

— Pizda ti materina! У нас проблемы, — Полина стучит голой пяткой по стеклу. Упырь пускает слюни, разглядывая детское бельишко.

Сообразил, гад.

— Ха, — дитя делает непристойный жест. — Jidi u picku materinu! Faggot!

— Теперь тебя изнасилуют, а потом убьют, — предполагаю. — Или сначала убьют, а потом изнасилуют.

— С них станется! — дитя в восторге. — Baka ti tatu, a tata ti seku! — Это не у бармена под стойкой отсасывать.

Лярва продолжает дрыхнуть.

В стекло вежливо стучат обрезком металлической трубы. Нажимаю на кнопку. Ночь, как всегда, нежна.

— У нас к вам пара вопросов, — рыло с признаками вырождения в третьем поколении безуспешно пытается протиснуться в щель. Диагноз ясен — таких хлебом не корми, дай в дырку протиснуться наиболее возбудимой частью тела.

— По четвергам не подаем, maricon, — от волнения потянуло на иностранщину.

Смотрит. Нет. Зырит. Тяжело вращает извилиной, как собака купированным хвостом. Но выдает гениальное:

— Бляди, что ль? — модус поненс. Из неверного антецедента получен правильный консеквент.

— Не бляди, majmune jedan, а честные труженицы панели и профсоюзные активистки, — дитя что-то внимательно разглядывает под оттянутой резинкой трусиков. Теннисистка, мать ее. Террористка.

— Прикинем хуй к носу? — вежливость из Аристотеля так и прет.

— Это как? — интересуюсь. — Членами еще не обзавелись.

— А твой дрючок, boiola, нам нюхать совершенно не интересно. Vai se foder, Maconheiro, — промеж делом бормочет дитя.

— Рано бздишь, крыска, — почти что верх благодушия. — Милости не дождешься.

Кажется, что ослышалась. Аристотель просто виртуозно вышибает из привычной колеи какой-нибудь банальной стрелки.

— Милость есть самоупразднение справедливости, — бормочу почти что растерянно.

Дитя вносит лепту — рывком сдирает трусики до колен, задирает ноги и хлопает по тощему задку.

Аристотель морщится, почти не размахиваясь бьет трубой по стеклу. Машина содрогается, приседает на задние колеса, как конь, получивший кувалдой по черепу.

— Himmel-Herrgott-Kruzifix-Alleluja, Sakrament, Sakrament an spitziger annagelter Kruzifix-Jesus, 33 Jahre barfuss lauferner Herrgottsakrament! — орет Полина.

Открываю дверь, впускаю прохладный воздух. За державу, конечно, обидно, но мучительно хочется мочеиспуститься. Впрочем, всегда иди туда, где меньше чувствуешь себя дома.

Рыжую Суку, кое как утертую, ведут под руки.

Оборачиваюсь:

— Вылезай, тут к тебе.

— А с этой что? — труба тычет в дрыхнущую Таньку.

— Она ни причем.

— Щас проебем фишку.

Полина трясет Лярву.

— А? Что?

— Выходи, hamsap.

— Зачем? — сонный взгляд школьницы, проснувшейся в чужой постели.

— Ding! Полиция нравов, suck ju lei go see fut long, — злрадствует дитя. — Справку из вендиспансера опять просрочили.

Стоим в ряд — комсомольцы на расстреле, вашу мать. Танька кутается в плащ, Полина ковыряется в носу, извлекая тощих коз и внимательно их разглядывая, перед тем, как размазать по боку машины. Ждем-с.

— Главное, — выдает Лярва, — что мы здесь абсолютно ни при чем.

Дитя мрачно разглядывает палец и вдруг засовывает его в рот. Аристотель не брезглив, но вид крыски, пожирающей собственные сопли заставляет отвести от партизанок взгляд, уставившись в недостижимую для проштрафившихся жриц минета даль чиста мужских мечтаний.

Полина бьет его по голени. Аристотель с мучительным стоном ломается и нарывается на полупрофессиональный удар бывшего члена университетской команды по футболу. Боль пронизывает большой палец. Стоны, тяжелое дыхание. Всегда знала, что yeblya — та же стрелка. Ну чем не групповуха? Танька спокойно приседает, подбирает оброненную амбалом трубу, встает и легоненько, по-интеллигентски тюкает Аристотеля в темечко. Аут.

Стоим. Тяжело дышим. Смотрим друг на дружку.

— В следующий раз, Hai lone, я свои сопли есть не буду, — предупреждает дитя.

— Нехер было помидорами разбрасываться, Верещагин.

— Мы его убили? — спрашивает, зажав рот, Танька. Наклоняется и сблевывает.

— Совсем ohuyela, huora?! — взвивается брезгливая Полина.

— Не смей называть меня поблядушкой, тварь! Я тебе в матери гожусь! — орет Танька.

— Elle m'emmerde cette bonne femme!

— Ты сама меня достала… развратница, вот! — глаза у Лярвы выпучены от натуги — такое количество инвективной лексики на единицу времени коммуникации для нее серьезное испытание оставшихся моральных принципов.

— Me cago en el recontracoco de tu reputissima madre! — дитя окончательно распетушилось — задирает юбку и хлопает по тому месту, на которое и предложила испражниться.

— За такое в кубинских барах жизнью расплачиваются, — спокойный голос сзади.

Оглядываемся и ohuyevayem — на капот громоздиться передними копытами здоровенный хряк — лопатами уши, грязный мокрый пятак, серая шерсть, сквозь которую просвечивает розоватая кожа.

— Вечера на хуторе близ Диканьки, blya… — от неожиданности дитя переходит на родное арго. Впрочем, осведомленность в классических сюжетах не может не радовать.

— Что это? — визгливо вопрошает Лярва.

— Свинья.

— Говорящая, — добавляет Полина. — Из Гаваны. Знает испанский. Chupe mantequilla de mi culo, coЯo!

Хряк шевелит пятаком, трясет башкой, копыта оскальзываются, раздается пронизывающий до глубины души скрип, хрюканье, свинья огибает машину, подходит.

Обходит строй, принюхивается к женским местечкам. Стоим, помертвев. Пугает не столько говорящая свинья (уж сколько их навидаешься по жизни!), сколько ее размеры — кубические метра сала, украшенные злыми бусинами глаз.

— Чего оно там вынюхивает? Vete al la mierda, — цедит дитя. Руки подняты, пока хряк сопливит крохотную юбочку.

— Он, — поправляю. — И ты ему нравишься.

— По рылу догадалась, conchuda?

— Есть более красноречивые мужские органы.

Танька присвистывает:

— Вот это да!

Дитя осторожно тянется к ушам хряка, но тот недовольно всхрюкивает.

— Я щас описаюсь, maldito sea, — предупреждает Полина. — Мне холодно. No me jodas! Чего молчишь, pajero?

— Я где-то читала, что свиньи — анатомические двойники человека.

— Все мужики — свиньи, malparido, — ворчит Полина. — Уберите его от меня. Me parece que la vena de la lengua pasa por tu culo porque hablas mucha mierda! У меня месячные начинаются.

Тем временем Аристотель очухивается. Приподнимается, тяжело крутит головой.

— Мужчина! — зовет Танька. — Мужчина! Сала не хотите?

Хряк чует конкурента, отворачивается от дитя, цокает к сидящему. Соперники взирают друг на друга. Завитушка на заду животного подергивается.