Изменить стиль страницы

Через два часа мы вернулись на командный пункт дивизии. Ее командир по первому впечатлению показался мне человеком угрюмым, но тут, давая нам дополнительные данные о действиях своей дивизии, он оживился, привел несколько подробностей, потом вспомнил, что дивизия представлена к званию гвардейской, и наконец стал говорить, что именно их дивизия в большей мере, чем другая, наступавшая с другой стороны, сыграла роль при взятии города. Он утверждал это тем решительней, что дивизии были в составе разных армий.

Мы уже собрались на самолет, но генерал вдруг махнул рукой адъютанту, на столе появилась бутылка бесцветной жидкости, оказавшейся спиртом, и мы вместе с командиром дивизии и комиссаром выпили перед дорогой по чарке. Настроение у всех было хорошее – так или иначе, неизвестно, какой больше, этой ли дивизией или другой, но Калинин общими усилиями был взят. И мы выпили за то, что он взят, и за то, что его все-таки главным образом брала именно эта дивизия, и за то, чтобы она стала гвардейской.

Сев в полуторку, мы поспешили к самолету и через пять минут после того, как подъехали к нему, были в воздухе. Сделав два круга над Калинином, летчик взял курс на Москву.

Прилетели мы в полной темноте и сели не слишком удачно, подломив у самолета одну ногу. Несмотря на это, все обошлось благополучно, и в восьмом часу вечера я уже был в редакции и корпел над очерком «Вчера в Калинине», который, по совести говоря, получился плохо. Хуже, чем тот очерк, который я написал накануне о Михайлове. Наверное, и потому, что первые впечатления были сильнее, и потому, что трудно два дня подряд писать очерки, в сущности, о том же самом.

После Калинина редактор два или три дня выдерживал меня в Москве. Сколько-нибудь крупных городов в эти дни пока не освобождали; он выжидал выхода наших войск к Калуге и собирался отправить меня туда.

Не знаю, может быть, когда-нибудь это еще повторится со мной, но те декабрьские дни в Москве кажутся мне какими-то особенными. Фронт был еще так близко, что все корреспонденты были, что называется, прицеплены к телефону. В любые пятнадцать минут за любым из нас могли прислать машину, и он, надев полушубок, мог уже через два часа оказаться на фронте. Кстати, и полушубки, и валенки, и оружие, и вообще все, что могло понадобиться в поездке, – все это по возможности постоянно находилось под рукой в редакционных «эмках».

Казарменное положение стало тогда не только необходимостью, но и привычкой жить и спать, пить и есть там же, где ты работал. И все старались держаться потеснее друг к другу; одиночество было противопоказано всем.

И от близости фронта, и оттого, что утром можно было уехать, а к концу дня вернуться, а следующим утром снова уехать и снова вернуться, создавалось ощущение какой-то скоротечности жизни, некоторой рискованности и нежелания ничего откладывать до завтрашнего дня. Было суматошно, непонятно и хорошо. Все, что имели, делили по-братски, и никому не приходило в голову составлять далеко идущие планы, рассчитывать свою жизнь или свои отношения с людьми хотя бы на неделю вперед. Все начиналось сегодня и кончалось завтра.

Перед отъездом в Тулу, откуда потом мне предстояло выезжать под Калугу, я, проходя по улице, с удивлением увидел афишу – Московский драматический театр имени Ленсовета открывал сезон спектаклем «Парень из нашего города». Попросив в редакции разрешения задержаться на один день, я пошел смотреть спектакль.

Спектакль начался в два часа дня. Театр играл в холодном помещении на Ордынке, зрители сидели в полушубках и шапках. Бурмина играл перешедший сюда из Театра Ленинского комсомола Плятт, а Васнецова – Фрелих. Все остальные актеры были новые.

Было как-то странно сидеть здесь, в театре, в Москве, на этой своей довоенной пьесе. Да и вообще последнее время в Москве было как-то странно представить себе, что по-прежнему существуют театры и в них по-прежнему идут пьесы.

На следующий день на рассвете, а вернее, еще затемно я уехал на машине в Тулу. Там размещался штаб 50-й армии генерала Болдина, передовые части которой подходили в это время к Калуге. Как тогда шутили между собой корреспонденты, у меня было редакционное задание: взять Калугу и вернуться.

Я ехал по этой знакомой дороге на Тулу с каким-то удивлением в душе. Прошло всего четыре с половиной месяца с тех пор, как мы втроем с Халипом и Демьяновым ехали по этой же самой дороге через Тулу на Южный фронт, в Одессу. Теперь Тула была городом, только что избавившимся от угрозы захвата ее немцами, а дальше все дороги, лежавшие на Орел, Курск и Харьков, были для нас пока непроезжими – всюду были немцы.

Через пять часов мы доехали до Тулы. Город было трудно узнать. Он был весь перегорожен баррикадами и рогатками. Многие баррикады были сложены из кусков балок, обрезков железа, из прессованной металлической стружки, из всего, что только нашлось на старых заводских дворах. Впечатления города, сильно побитого войной, Тула не производила. Были поврежденные и разбитые дома, были дома с разбитыми стеклами, но в общем город остался цел.

По дороге в Тулу, километрах в тридцати или сорока от нее, увидели несколько подбитых немецких танков, остатки грузовиков и повозок. Это было то самое место, где разведка одной из передовых частей Гудериана, обойдя Тулу с юго-востока и завернув на север, вышла на дорогу между ней и Серпуховом, пытаясь довершить окружение Тулы. Именно в тот день, на несколько часов опередив эти прорвавшиеся к дороге немецкие танки, генерал Болдин, на мой взгляд, спас Тулу тем, что, приняв командование 50-й армией, вместе со своим штабом въехал внутрь намечавшегося немецкого окружения, решив рвать его изнутри.

Около часа у меня ушло на поиски штаба, который, как и многие другие наши штабы, благоразумно размещался в маленьких одноэтажных незаметных деревянных домишках на окраине города. Своего старого товарища еще по Халхин-Голу, нашего корреспондента при 50-й армии Пашу Трояновского я обнаружил у комиссара штаба армии. Получив там последнюю армейскую информацию, мы договорились с Пашей ехать завтра под Калугу, а пока что пошли поспать к нему в комнату, где он жил вместе с корреспондентом «Правды» Булгаковым.

Вечером в этот же день я вместе с Трояновским пошел к командующему армией генералу Болдину. Мне надо было с ним поговорить, потому что одним из заданий, полученных мной от редакции, было задание написать или рассказ, или очерк о генерале. Считалось, что Болдин был для этого одной из самых подходящих фигур. Трояновский, который знал в армии всех и которого все знали, потому что он был здесь с самого начала боев за Тулу, прошел к генералу и попросил его о свидании. Болдин назначил время, когда он меня примет.

В ожидании, чтобы не тратить времени зря, я подсел к адъютанту генерала, который побывал с ним в двух окружениях и, так же, как и сам Болдин, был два раза ранен, и стал расспрашивать его о командующем. Адъютант говорил о Болдине с увлечением, и мне показалось, что им владело искреннее и глубокое чувство. Впрочем, это было неудивительно. Во время первого окружения на Смоленщине генерал, взвалив на плечи, вытащил своего раненого адъютанта из боя...

Рассказ старшего лейтенанта Евгения Степановича Крицына сохранился у меня во фронтовом блокноте. И по правде говоря, по-моему, он живей рисует и фигуру Болдина, и обстановку первых дней войны, чем мои собственные, сделанные во время разговора с самим генералом, заметки для очерка, который я так и не написал.

«...Болдин в первый день войны вылетел на СБ в Белосток. Нас обстреляли. Все-таки сели, хотя с пробоинами. С вооруженными людьми на грузовике поехали в штаб 10-й армии. Пять-шесть километров отъехали; у Берестовицы нам разбили с самолета грузовик, и всех убило. Остались шофер, я и генерал, раненный в левую руку, – четыре пальца. Один осколок он и сейчас носит. Хотели вынуть, но он говорит: „Потом, после войны, пока в горячке и так не мешает...“ Пересели с ним в другую машину – и в штаб армии. Он дал там указания, пробыл сутки и до 28 июня объезжал части.