Изменить стиль страницы

Муля говорит:

— До Пашкиного возвращения еще два года.

— Ой, не дай мне бог дожить до этого дня, — отвечает Маня. — Приедет пьяница, совсем я тут буду лишняя.

Тогда я все-таки не выдерживаю и начинаю ругать Нинку. Я говорю, что она неблагородный, неблагодарный человек, что она думает только о себе, что баба Маня сама виновата — она своим попустительством разлагает Нинку.

— Говорит же вам Нинка: «Не подлизывай». Вот и не подлизывайте. Пусть сама все делает. Пусть покрутится без бабы Мани.

И тут баба Маня вдруг говорит:

— Слабая она. Жить ей недолго.

— Кому? — не сразу понимаю я.

— Нинке, — говорит баба Маня, — грудь у нее слабая.

— У Нинки?! — изумляюсь я. — А у вас?

Но баба Маня уже замкнулась, говорить не о чем. Когда-то я собирался просто разрешить спор между Маней и Нинкой.

— Бросьте вы свою Нинку, — сказал я Мане. — Сколько можно! Есть же у вас и еще внуки. Ирка, например.

До сих пор стыжусь этого, как одной из самых больших глупостей, которые мне пришлось совершить.

Было это больше года назад, когда Нинка завоевывала своего Пашку. Мы с Иркой только что поселились у Мули. Вечерами мне приходилось много работать, я добивался тишины и невзлюбил Нинку уже за то, что она всегда говорила громко, подолгу болтала с Мулей, ни на какие намеки не реагировала, а если я прямо просил ее помолчать или уйти к себе, она переходила на громкий, еще более раздражающий меня полушепот и жаловалась Ирке так, чтобы слышал и я:

— Вот муж у тебя невоспитанный.

А поздно вечером, иногда за полночь, когда мы с Иркой ложились спать, в ставню нам начинали стучать. Стук был настойчивый. Так не могли стучать мои или Иркины знакомые, так не могли стучать к Муле или к бабе Мане, и, единственный мужчина в доме, я выходил к дверям и говорил каким-то мрачным, нагловатым ребятам:

— Окна Нины выходят во двор. Стучать ей надо со двора.

— Ты, — говорили они мне. — позови Нинку.

И я понимал, что неуважение к Нинке распространяется и на меня. Я стучал к Нинке:

— К тебе!

А Нинка шепотом спрашивала меня из-за двери:

— Это длинный, да? В белой рубашке? С золотым зубом? Скажи, что меня дома нет.

Вначале я соглашался вступать в переговоры с длинным в белой рубашке, и с другим в вельветовой куртке, с лошадиным лицом, и еще с третьим, а потом я говорил Нинке:

— Иди сама.

Нинка затаивалась за дверью и высылала вперед Маню. Маня кричала на ребят:

— Уходите отсюда! Никакой Нинки здесь нет.

А из-за двери продолжали свое:

— Открой, бабка! Нам надо с Нинкой потолковать.

Опять выходил я, требовал, чтобы ребята перестали стучать, а мне отвечали:

— А ты нам не нужен. Мы не к тебе пришли.

Утром баба Маня горестно поджимала губы и отводила в сторону глаза, Муля кричала на Нинку:

— Когда ты перестанешь водить кобелей?!

— Не вожу — сами ходят, — яростно таращась, отвечала Нинка, — а ты завидуешь. Ты даже своей дочке завидуешь. Тебе самой здорового кобеля хочется.

Мулины черные глаза начинали непримиримо полыхать. Ирка кричала:

— Сейчас же прекратите!

А Нинка плачущим голосом объясняла ей:

— Ты же знаешь, Ирка, я сейчас отшиваю всех ребят. Я только с Пашкой. Я ж не виновата, что они ходят.

Этого Пашу я видел раза два. Ничего особенного: нос уточкой, голубые смущающиеся глаза. Рост немного выше среднего, плечи спортивные. Приятный парень, но, повторяю, ничего особенного. А ведь должно было быть особенное, потому что Нинкина любовь развивалась катастрофически. До встречи с Пашкой Нинка работала продавщицей в «гастрономе» — Нинка окончила торговые курсы, — потом ее с позором выгнали из магазина, и она устроилась автобусным кондуктором. До встречи с Пашкой Нинка не скандалила так истерически с бабой Маней и Мулей, не ссорилась с Иркой. Еще ничего не зная об этом Паше, мы с Иркой стали догадываться о ого существовании, предчувствовать его появление, потому что у Ирки из шкафа стали исчезать ее платья и белье, а у меня пропала, и притом навсегда, книжка о боевых приемах самбо, книжка, которой я очень дорожил. Ирке не было жаль своего белья, она сочувствовала Нинке и говорила мне:

— Ты напрасно так ее не любишь. Нинка с детства обделена вниманием. Она просто заискивает перед теми, кто хоть как-то хорошо к ней относится.

Домой Нинка стала приходить поздно ночью, утром не могла подняться на работу.

— У нас сегодня санитарный день, — говорила она Мане. — У нас сегодня переучет.

Маня вздыхала, ходила с горестно поджатыми губами, отказывалась есть, когда Муля или Ирка приглашали ее обедать, — скрывала, что Нинка перестала приносить домой деньги и продукты. Все раскрылось в тот день, когда Маня остановила почтальона и спросила, почему пенсия в этом месяце так задерживается.

— Как задерживается? — удивилась почтальон, — Ваша Нина расписалась, можете проверить по ведомости.

Маня собралась и поехала в Нинкин «гастроном». Там ей сказали, что Нинка уволена. Когда Маня вернулась домой, у Нинки началась истерика.

— Чтоб вы сдохли, — кричала она Мане, Муле и Ирке. — Жить вы мне не даете!

Маню, оскорбленную, оглушенную, увели к Муле, Муля спросила:

— Мама, что вы думаете делать?

— Ой, Аня, мне жить не хочется, а ты меня спрашиваешь, что я думаю делать. Ничего мне не хочется, ничего я не хочу делать. Я хочу, чтобы мне дали возможность дожить спокойно.

Попробовали на следующий день разыскать Пашу, говорили с ним, пытались пристыдить, но ничего из этого не вышло. Паша сказал, что он ни к чему Нинку не принуждал, она сама за ним бегает, не дает проходу, а он кончает техникум и уезжает из города навсегда.

Он и правда уехал. Ирка, которая не вмешивалась во всю эту историю, сказала Нинке:

— Разве это мужик? Принимал у тебя вино, подарки? И это мужик? Ну, хорошо — принимал, а спрашивал, откуда у тебя деньги? За таким я убиваться просто бы не могла.

— Разве я убиваюсь, Ира, — сказала ей Нинка, — у меня все перегорело! Дура я, дура! Ничего у меня к нему не осталось.

А через месяц Нинка села на поезд и укатила в город, в который Паша получил направление. Вернулась она месяцев через десять, когда Пашу призвали в армию. Победила-таки его. Приехала успокоившаяся, рассказывала:

— Ехала к нему, послала телеграмму: «Встречай!» А он встречать не вышел. Я с вокзала к нему в общежитие, а комната его заперта, и ключа нет — не оставил. Соседи говорят: на работе. А у него уже женщина была, с которой он встречался, ей и сказали, что я приехала и сижу на чемодане у него под дверью. Она ко мне: «Девушка, вы к Павлику приехали? Учтите, мы с ним уже месяц встречаемся». А я ей сразу: «Вы с ним месяц встречаетесь, а я с ним два года сплю». Она и пошла от меня по коридору. А Пашка с работы вернулся: «Ниночка, Ниночка!» Куда там… В армию уходил, все беспокоился, чтобы я ему тут не изменяла…

На работу в автобусный парк Нинка устраивалась так. Дала отцу денег, тот пошел к каким-то своим знакомым, пил с ними, еще с кем-то пил, и наконец Нинку зачислили. Я удивился:

— Зачем тебе это было нужно? Без выпивки тебя б кондуктором не приняли?

— А как же, Витя! — удивилась Нинка. — А приняли, так, думаешь, давать не надо? Диспетчеру не дашь — загонит на плохую линию. С шофером не поделишься — плана никогда не выполнишь. А плана не дашь — с автобуса снимут, в мойщицы переведут. Тут напсихуешься, пока десятку заработаешь, а потом и раздашь.

Нинка меня всегда потрясала тем, что была насквозь своя в мире, с которым я по своей профессии обязан был воевать. Если бы я сказал: «Во всех магазинах воруют» — это было бы трагическим признанием того, что все усилия учителей, газетчиков вроде меня, писателей, самой высокой государственной власти — всех тех, кто учит тому, что такое хорошо и что такое плохо, ничего не стоят. Нинка утверждала: «Во всех магазинах воруют» — не испытывая ни горечи, ни разочарования. Она жила в этом мире. Не лучше и не хуже других. И все. Напсихуйся, а десятку заработай.