Он и фаталист немного. Такого навидался! Самых разных неожиданностей. И в приказах и вопреки приказам. И это всем заметно в его характере — и этот фатализм, и эта терпеливая улыбка. Он и по службе давно перестал продвигаться, и командовать научился улыбаясь и вполголоса. И молодые давно стали его теснить, а он только иногда пожалуется: «Мода пошла молодых набирать». И улыбается, ожидая реакции собеседника, — вдруг тот тоже над капитаном Дремовым подшутит, ответит каким-нибудь злым словечком. Но если и не ответит, Дремов ничего больше не прибавит. Скажет только: «Да-а!» И подышит собеседнику в лицо.

В технике подрывных работ он разбирался слабо. Так, кое-что выучил, когда приказали, но часто ошибался и предпочитал, чтобы техническую сторону дела брал на себя Сурен Григорьян. Сам он любил и понимал армейский порядок.

Каждый день он тщательно проверял, как уложены заряды, проходил по территории, которую вот-вот должны взорвать, на которую рухнет груда обломков от цеховых зданий, и заставлял бойцов подметать ее.

— Непорядок, — говорил он. — Это непорядок.

Над ним смеялись. Говорили ему, что все это будет под немцем, что все это вот-вот к чертовой матери взорвут. Пусть не смешит людей, пусть не создает солдатам лишней работы, пусть люди поживут спокойно. И поддевали носком сапога или ботинка банку из-под консервов. Но он заставлял бойцов и копался сам, брал лопату, отгребал мусор с асфальтовых дорожек, а остатки еды, окурки, выброшенные за порог или в окно, заставлял выметать подальше. Заставлял закапывать в стороне.

— А то скажут, что жили здесь свиньи!

— Кто скажет?! — надрывался Женин напарник литейщик Лиманов. — Кто?!

Дремов не отвечал. Ответить «немцы», как добивался Лиманов, он не мог, сказать «наши» не имело смысла. Стреляли совсем рядом. В вечернем воздухе было видно, как над заводской территорией взмывали и угасали зелененькие и красненькие рои — очереди трассирующих пуль.

* * *

Как-то еще в сентябре на склад одного из механических цехов завезли несколько мешков картошки и консервированной тушенки для заводских столовых. Больше на этот склад продуктов не завозили, и очень скоро не стало там ни картошки, ни тушенки. Однако на складах других цехов этих продуктов вообще никогда не было, и люди возвращались мыслью к этому складу. Не то чтобы они не видели и не знали, что там давно уже ничего нет, но ведь в других местах точно ничего не было. И в тот день, когда стало ясно, что наши уходят, что город вот-вот займут немцы, у этого склада собралась толпа. Как она собралась, кто сюда пришел первым — узнать было нельзя. Помимо главных ворот, на заводе было еще несколько добавочных входов: железнодорожные, никогда не закрывавшиеся ворота и несколько дополнительных автомобильных транспортных въездов. Была подворотня и напротив этого склада. Люди шли с улицы. Толпа росла и росла. Тот, кто проходил мимо и видел куда-то рвущуюся толпу, не мог не присоединиться. Кто-то, напрягая кадыкастую шею, кричал: — Немцам оставляете?!

Анатолий оказался в этой толпе. С утра он пришел на завод с дворовым приятелем. Подростки вошли в ворота, когда толпа вдруг подалась вперед, а потом хлынула назад, на улицу. Кто-то из бежавших крикнул:

— Будем взрывать!

Однако, чувствуя, что кто-то остался во дворе, бежавшие постепенно останавливались, оборачивались и, секунду поколебавшись, бежали назад. И ребята оказались уже в самом центре толпы. Они видели над головами людей, над шапками, над темными стеганками и пальто — не было ни одного светлого пальто — потного кричавшего человека в одной гимнастерке. Он кричал одно и то же, надрывая грудь, напрягая горло:

— Через десять минут взорвем! Уходите! Через десять минут! Я прошу!.. Через десять минут — всех в клочки!..

В толпе опять крикнули:

— Немцам хочешь все оставить?!

Военный приседал от усилия крикнуть громче и убедительнее. Лицо его было отчаянным. Он был единственным человеком в военной форме во всей этой штатской толпе. И эта его военная форма и это его одиночество в толпе доводили его крик до такой пронзительности и устрашающей убедительности, что толпа останавливалась перед закрытыми воротами склада и не решалась сдвинуть со своего пути человека в форме. Толпа чувствовала: человек на такой грани может все: и себя, и других — в клочки! У ребят эта уверенность была даже сильнее, чем у взрослых. Они видели взрослого мужчину, военного, который, несмотря на такой холод, несмотря на ветер, снял с себя шинель, расстегнул ворот гимнастерки и еще вытирал пот со лба. Неодетый человек на таком холоде уже был чем-то необычным. И хотя все вокруг было необычным, хотя привычное сейчас ломалось, в этот момент для ребят все же самым необычным и устрашающим был этот раздевшийся отчаянный взрослый человек.

Но военный этот все же только удерживал толпу на месте, лишь не пускал ее в склад. Заставить людей уйти он не мог. Те, кто стоял сзади, пожалуй, и ушли бы — от склада все равно их отделяла густая толпа. Их надежда что-то добыть и унести домой была слабой. Но передние не уходили. Они оставались на месте не потому, что не верили человеку в гимнастерке. Люди верили в приказы и в то, что эти приказы исполняются. Но человек обещал десять минут до взрыва. Эти десять минут можно было использовать. Толпа на секунду отступала, а когда военный поворачивался, чтобы уйти в склад, тотчас же возвращалась на место. Военный, конечно, был отчаянным человеком, но сейчас все были готовы на риск. А те, кто пробился вперед, были готовы на двойной риск потому, что они уже захватили первые места в толпе. Помощников военного не было видно, у него не было солдат, чтобы выгнать людей на улицу и удерживать их там до взрыва. Все его помощники были заняты, а договориться с толпой он не умел или не хотел. Ему и в голову не приходило открыть перед людьми ворота склада и показать, что там ничего нет. У него был приказ — взорвать. И он собирался взорвать. Но те, кто отдавал ему приказ, не могли предположить, что склад будет осажден такой большой толпой. И он не собирался вступать ни в какие переговоры. Время от времени он оборачивался в сторону склада и поднимал руку. Лицо его перекашивалось, как перед последней яростной командой, он взмахивал рукой и кричал:

— Приготовиться!

Толпа замирала, впивалась глазами в его руку. Задние, надежда которых на какую-то добычу была слаба, с каким-то даже облегчением поворачивались и бежали на улицу. Спиной они чувствовали дыхание догоняющих, слышали крик сбившихся в подворотне. Но оказавшись на улице, в относительной безопасности, люди останавливались и смотрели, как вываливается из подворотни толпа. Подворотня не была узкой, но людей было так много, что образовалась пробка. Ребята видели только спины и затылки. Их давило, стискивало, кто-то пронзительно кричал, но большинство молчало; во всей подворотне было не больше десяти — пятнадцати метров длины, выход был рядом, рукой подать, а выйти нельзя. Анатолий инстинктивно поджал ноги и почувствовал, как в ту же минуту поплыл по течению. Так его и вынесло наружу, и только у выхода из подворотни он опять ступил на землю и побежал.

В городе как будто поменяли освещение. Все стояло на своих местах, и все было другим. Трамвай не ходил с тех пор, как начались бомбежки. Но только теперь появилось ощущение, что трамвайные рельсы никуда не ведут. Из дому Анатолий с приятелем вышли в шесть утра. По дороге к заводу они не встретили ни одного человека в военной форме. Было тихо. Час утренней бомбежки немцы пропустили, чувствовалось, что сегодня вообще бомбить не будут. Но от этого почему-то становилось еще страшнее. На заводе Анатолий хотел разыскать Женю, но пробиться сквозь толпу к подрывникам не смог. Тогда они с приятелем решили уходить из города. Вначале шли одни, потом втянулись в группу таких же отступавших. Спускаясь к реке, Анатолий еще из города через лед замерзшей реки видел грязевые вспышки. Их сопровождали громовые удары. Снаряд, угодивший в реку, выплеснул на лед грязь и ил. Лед у берега был ненадежный, с промоинами, с грязевыми и пылевыми наносами. И дальше он был слоеный, в длинных пологих сугробах. И только на середине становился зеленоватым, темным в глубину, скользким. Снег тут не держался. Здесь же попадались обширные площади пористого светло-зеленого льда. В полыньях, оставленных снарядами, с шуршанием на мелкой и медленной от густоты волне терлась ледяная крошка. Всю почти тридцатидневную бомбежку Анатолий перенес в городе. Пальбу зениток, сотрясение воздуха, давление ударной волны — все это он воспринимал слухом. Видел, да еще так ясно, впервые. Снегу на земле было немного, но все же и город — дворники давно не работали — и все заречье казались белыми. А взрывы были черными, и только внутри грязной вспышки угадывался огонь. И на войну все это не было похоже, а на какую-то работу. Во взрывах была рабочая правильность. Звук выстрела не был слышен. В воздухе зарождался клекот, а затем следовал удар. Стрелявший не был виден, но сам видел все — такое было у Анатолия ощущение. Анатолий тогда не знал этого военного термина — «обработка», но он чувствовал, что дорогу обрабатывали. Нигде не было видно военных, никто взрывам не оказывал никакого сопротивления — по дороге шли люди в штатских пальто, в штатских шапках, с узлами в руках.