Климу Ворошилову письмо я написал: Товарищ Ворошилов, народный комиссар... За полгода до смерти Сталин успел уничтожить весь цвет советской литературы на идиш. Этакое неожиданное кви про кво - один вместо другого из итальянской комедии масок. Кви про кво кровавой деспотии. 12 августа 1952 года по приказу Сталина были свезены в один лагерь и расстреляны члены Еврейского антифашистского комитета. То, что разгром литературы и интеллигенции примет после революции антисемитский характер, очень точно предвидели сами черносотенцы, вернее, их идеологи. Вот отрывок из стенограммы заседания 3-й Государственной думы. Выступает редактор погромного листка "Киевлянин" Шульгин, позднее пригретый Хрущевым. "Революция в России пойдет по еврейским трупам!" - воскликает Шульгин с трибуны. Пуришкевич, глава черносотенного "Союза Михаила Архангела" кричит с места: "Так!" Шульгин продолжает: "...пойдет по еврейским трупам, потому что евреи есть сторона наименьшего сопротивления, и толпа будет бить по ним!" Пуришкевич с места: "Правильно". Космополитическая кампания развивалась, как видим, точно по этой программе... В те дни Илья Эренбург получил звание лауреата Сталинской премии... И творчество и личность Ильи Эренбурга были сложны, противоречивы и несли на себе, за немногим исключением, печать соглашательства: он пытался уцелеть. Но... жертвам погромных кампаний писать больше было некуда, Сталин не отвечал, - и они писали Эренбургу; его дача в Новом Иерусалиме под Москвой была едва ль не до самой крыши завалена письмами растоптанных и поруганных. Что он мог сделать? Он опубликовал в "Правде" статью, умолявшую не удивляться духовному единству гонимых: "Если завтра начнут преследовать рыжих и курносых, мы станем свидетелями единения рыжих и курносых..." Он переслал в ЦК несколько ужасающих писем. среди которых, помню, было письмо от соседей русской женщины-уборщицы. Прочитав в газете, что ее муж, оказывается, злодей-космополит, она сошла с ума и ночью зарубила топором и самого космополита, и троих детей, прижитых от него. Трагедии, пострашнее шекспировских, разыгрывались в снежных глубинах России, привыкшей верить печатному слову. Даже робкое вмешательство Эренбурга вызвало ярость профессиональных убийц. Заведующий отделом культуры ЦК партии товарищ Головенченко объявил на заседании редакторов газет под бурные аплодисменты о том, что "сегодня утром арестован, враг народа космополит ? 1 Илья Эренбург". Поспешил Головенченко, не проверив информации; непростительно поспешил: Сталин не любил, когда аппарат забегал вперед... Один из редакторов тут же из зала позвонил на квартиру Эренбурга и... застал его дома. Илья Эренбург потребовал, в свою очередь, немедля соединить его со Сталиным, и новому лауреату Международной Сталинской премии не отказали. ...Головенченко вынесли из собственного кабинета на Старой площади с инфарктом, тогда-то и облетела Москву знаменитая фраза Льва Кассиля: "И у них бывают инфаркты..." Не знаю, может быть, сыграли роль горы писем, эти потоки скорби, которые подхватили и понесли его утлую писательскую ладью, - Илья Эренбург нашел в себе силы распрямиться и ослушаться Сталина... В Сибири, Казахстане и Голодной степи уже выстроили бараки для высылки еврейского населения СССР, в день, когда на Красной площади 30 апреля 1953 года у Лобного места вздернут на виселицу "врачей-убийц"... В комбинате "Правды" собрали "государственных евреев" - подписываться под статьей, одобряющей высылку всех евреев, до грудных детей включительно, чтоб спасти-де их от гнева народа... Лев Кассиль, который вслед за генералом Драгунским, историком Минцем и другими уже подписал этот документ ("А куда деваться?" - бурчал он), рассказывал, как Илья Эренбург поднялся и, ступая по ногам и пошатываясь, пошел к выходу... На него смотрели с ужасом, как на человека, выпавшего из окна небоскреба. Илья Григорьевич позже сам рассказывал, что испытал в эти минуты, когда впервые решился воспротивиться воле Сталина, то есть умереть. "Я думал, меня возьмут тут же, у выхода из конференц-зала... Вижу, в коридоре никого. Ну, думаю, у гардероба... Нет, дали одеться. Вышел, сказал шоферу: "На дачу самой длинной дорогой..." Эренбург писал в машине письмо-завещание, ни минуты не сомневаясь, что его возьмут у дачи... Эренбург распрямился в конце жизни. Об этих его годах, пожалуй, можно сказать словами поэта Иосифа Керлера, брошенного в рудники Воркуты:
Мне кажется, в то время Я был уже гранатой, Весь начиненный смертью и расплатой. На том "патриотическом сборище" никто, кроме Эренбурга не осмелился поднять головы. Впрочем, протесты были, но несколько своеобразные: смертным запоем запил во время погромных кампаний Всеволод Вишневский, хотя лично ему не грозило ничего. В ответ на предостережение врача он спросил, сколько еще проживет, если будет пить так же. Три года, - ответил врач. - Впо-олне достаточно. И - умер. Точно в отведенный самому себе срок...* Кровавый разгул был удесятерен первьм в России атомным взрывом. На заявление ТАСС немедля откликнулся Е. Долматовский; он написал - что бы вы думали? - "Атомную колыбельную":
... не тол, не динамит, Есть посильнее вещество Теперь в твоем краю. Не буду называть его... Баюшки-баю... Империя ощутила себя неуязвимой - атомным эхом пришел указ о расстрелах. 12 января 1950 года в СССР была восстановлена смертная казнь. Кровавый девятый вал сталинщины ударил, как мы уже знаем, и по Союзу писателей. Кто, зная это, бросит камень, скажем, в Веру Панову, отшатнувшуюся от социальных проблем, как отшатываются от мчащегося поезда. С кем была она все эти годы, о чем молчала, когда писала свою талантливую лирическую прозу: "Сережа", "Валя", "Володя", сценарии-кормильцы?..15 В 1967 году было передано в Президиум IY Всесоюзного съезда писателей, а затем в самиздат и широко разошлось по России письмо, подписанное незнакомой широкому читателю фамилией "Д. Дар, член СП". Д. Дар, автор нескольких книг, общительный, добрый старик, который уже давным-давно не обижался, когда его представляли молодым писателям так: - А это муж Веры Федоровны... Мужу Веры Федоровны было посвящено в те годы почти дружеское четверостишие:
Хорошо быть Даром: Получаешь даром Каждый год по новой Повести Пановой. Вот отрывки из этого письма Президиуму IV Всесоюзного съезда писателей СССР16. "Не имея возможности выступить на съезде, прошу приложить к материалам съезда мое нижеследующее открытое письмо: ...пришло время покончить с иллюзией, будто государственные или партийные служащие лучше, чем художники, знают, что служит интересам партии и народа, а что вредит этим интересам. Сколько их было в России, разных Бенкендорфов*, Ильичевых и Поликарповых**, безуспешно пытавшихся задушить и поработить русское искусство! Нынешний съезд должен назвать своим подлинным именем такое явление, как бюрократический реализм. Только то, что угодно чиновникам и служащим разных ведомств (в том числе и такого бюрократического ведомства, как Союз писателей), получает спасительный ярлычок социалистического реализма... Мы не нуждаемся ни в чьей опеке. А тот литератор, который не чувствует своего права самостоятельно творить, тот, кто по своей глупости, невежеству, неопытности или трусости испытывает необходимость в подсказке, руководстве и опеке, тот попросту не достоин носить высокое звание писателя. 9 мая 1967 г. Ленинград" Это письмо подписано Д. Даром, мужем Веры Пановой. Я верю, что она разделяла мысли, выраженные в этом письме. 5. КАРАТЕЛИ Выход смелой книги в СССР походит на бегство опасного арестанта из тюрьмы. Объявляется тревога, погоня, травля собаками. Состоялось первое Всесоюзное совещание молодых писателей. Оно было созвано как по пожарной тревоге - после выхода книг Казакевича и Некрасова. Молодых писателей доставляли самолетами. Секретари ЦК комсомола отвели для них свои кабинеты. Денег не жалели. Над притихшими парнями в застиранных гимнастерках навис величественно-красивый, с седыми висками Александр Фадеев, раскрывая основы соцреализма: "Мы должны показать нашего человека правдиво и показать его таким, каким он должен быть, осветить его завтрашний день. - Он шелестел листочками, шелестел все эти годы, на всех Пленумах и совещаниях: после "государственного камнепада" он был возвышен в Генеральные секретари, вместо блокадного ленинградского поэта Николая Тихонова, мягкого к людям. - Яблоко, какое оно есть в природе, довольно кислый плод. Яблоко, какое оно есть в саду... это яблоко, "какое оно есть", и одновременно, "каким оно должно быть"... - теоретизировал Александр Фадеев. Через десять лет он уже не прибегал к метафорам. Каялся - косноязычно, прячась за газетные стереотипы. Невыправленная, честная стенограмма 56-го года, которую уже через год давали читать в Союзе писателей под большим секретом, свидетельствует об этом красноречиво: "... Нужно полностью выявить последствия культа личности... что сводилось к попытке, к насильственной попытке привития партийности..."17 ... Всего двадцать дней оставалось жить Фадееву. Через двадцать дней он пустит себе пулю в висок. Выстрелить в висок - решится Александр Фадеев, быть правдивым до конца нет. Даже в эти дни. "Я был вызван ночью в "Правду", где было просто сказано Поспеловым: "Товарищ Сталин дал срочное задание разгромить антипатриотическую группу космополитов... Статья "Правды" была сделана по указанию и написана в одни сутки..." Подлинную правду знали многие; не очень скрывал ее и сам Фадеев, в беседах с глазу на глаз. Я впервые услыхал, как дело было, от Иосифа Юзовского, театрального критика. Я помню захватанные пальцами странички журнала "Театр" с искрометными статьями Юзовского, Юза, как называли его друзья. И его самого, маленького, сухонького, доброго гнома, едва не погибшего в лесу. Он ушел с утра на лыжах, голый до пояса, с рюкзаком за плечами. Потерял направление и четырнадцать часов подряд мчал, а затем брел на лыжах, чтоб не окоченеть. Он прибился к своим лишь к ночи. Напрасно мы целый день искали его, аукали. Юз не отзывался. Таким он навсегда и остался в моем сердце: отчаянный, в вязаной шапочке, на ночном снегу. В лютый мороз свернувший с лыжни... И позднее, в той же подмосковной Малеевке, у огромного, как сундук, приемника, когда мы ловили новости. Неслышной походочкой приблизился "номенклатурный" критик Корнелий Зелинский, слащаво-вежливая, учтивая литературная гиена. Спросил как бы небрежно: "Что ловите? Чужедальное..." Не страшно умирать, - произнес вдруг Юзовский, - страшно, что именно те, кто всю жизнь тебя травил, они-то и будут разглагольствовать над твоим гробом. Корнелий Зелинский отпрянул столь же неслышно, как и подошел, а через несколько лет, как и предвидел мудрый Юз, разглагольствовал над его гробом. Александр Фадеев любил веселого, искреннего Юза, а кто его не любил! В феврале 49-го года они встретились вдруг на заваленной снегом Пятницкой улице, нос к носу, палач и его жертва. Багроволицый, под винными парами, благополучный Фадеев и щупленький, голодный Юзовский, которого все газеты крестили в те дни "диверсантом" и "разбойником пера" и который ждал ареста с часу на час... Остановились, поскользнувшись и уставясь друг на друга, затем Фадеев предложил своему старому товарищу зайти в закусочную, где теснились у высоких столов красноносые завсегдатаи... Распив на двоих с "безродным космополитом" пол-литра водки, Фадеев поведал извиняющимся тоном о том, сколь серьезно дело, и жалеет он Иосифа от всей души. Дело обстояло так. Несколько руководителей Союза писателей - Софронов, Грибачев, Суров, Бубеннов и другие - написали Сталину письмо о том, что группа антипатриотов - литературных критиков мешает развитию истиннорусской патриотической драматургии. "Юз, что я мог ответить Иосифу Виссарионовичу? - воскликнул виновато Фадеев, булькая водкой. - Что я мог?"II Спустя семь лет Фадеев скажет на совещании в Союзе писателей хорошо поставленным голосом профессионального проповедника: "В статье "Правды" (о Юзовском и других -Г. С.) был оттенок шовинизма". Перед понуро-трезвым Фадеевым сидел тогда в первом ряду Василий Гроссман. Лицо Гроссмана было окаменело-презрительным. Скользнув взглядом по рядам, Фадеев приоткрыл рот, словно губы обжег: "Еще один пример. Вся история с романом Гроссмана... мы его насиловали, крутили. Но он человек умный, он понимает, что это зависит не от нас... Совершенно ясно, что перегибы в борьбе с космополитизмом были по всему идеологическому фронту... И если Шолохов обвиняет Фадеева и Суркова, что они фельдфебели, то возникает вопрос, не является ли это одной из сторон прикрыть (ох и язычок у художника слова. - A.N.)... прикрыть большее количество фельдфебелей... Яшин написал "Алену Фомину"18. Он плакал, когда писал. Он говорил: "Я не могу смотреть на то, что делается в деревне"*. Получилась платформа неправды, на которой ничего толкового создать невозможно... Литература и искусство не могут существовать на неправде... Если взять XIII пленум (1949 г. - Г.С.) и прочитать стенограмму... если бы теперь заставить вслух прочитать свое выступление, то никто этого сделать не решился бы, испугался бы аудитории, она его съела бы. Это касается и Шкерина, и Белика, и Кирсанова, и Первенцева - они громили всех... Я хорошо проинформирован и хорошо знаю, как произошло закрытие театров Мейерхольда и Таирова. Театр Мейерхольда был закрыт потому, что на него было два показания, что сам Мейерхольд является французским шпионом... нужно людям снять пелену с мозга и сказать: давайте свободно покритикуем все ошибки... Вот все мои мысли в грубой форме... Вы понимаете, что сейчас обдумываешь свою жизнь..." Замолчал Фадеев, хотел уйти с трибуны. Но из зала на него глядели писатели, только что вернувшиеся из лагерей. Среди них - нервный ироничный Юрий Домбровский, молчаливый Макарьев, который публично обозвал Фадеева негодяем. Вскоре Макарьев, увидев, что ничего не меняется, повесился. Но в те дни он еще требовал справедливости, и Фадеев выдавил из себя то, что уж никак нельзя было скрыть. Бывшие зэки не дали бы... "Этот вопрос связан с групповщиной: Грибачев, Суров, она существует и сейчас... У нас есть одна группировка, которая была при "Октябре". Возглас с места: "Да, и не одна!" "... Мы так привыкли жить в условиях группы, - вяло, через силу продолжал Фадеев, - что не стремились и не в силах были подняться на эту большую вышку (?1) Меня вызвали в органы и сказали, как вы смотрите на Киршона, когда он был арестован. Я сказал, что Ягода, Авербах и Киршон* - это одно и то же. Я привык так мыслить. Но такой ответ для Киршона мог стать роковым" (та же стенограмма от 19 апреля 56-го года). 13 мая 1956 года Александр Фадеев застрелился у себя на даче в Переделкино, разослав нескольким друзьям письма, немедленно перехваченные госбезопасностью. Узнав о самоубийстве Фадеева, я сразу же поехал в Союз писателей и ... не услышал слов сожаления. "Это не охотничий выстрел, - сказал в тот день старый писатель Н. поэту А. Галичу. - Помнишь, вчера в лесу слышали. Это тот самый... Как сука застрелился! При ребенке! - в сердцах добавил Н. - Хоть бы в лес ушел". Известный литературовед Ф. - трясущийся, иссохший, четверть века ждавший "черного ворона", вздохнул: - Ничто так не убивает человека, Гриша, как чувство напрасно содеянной подлости... Выстрел Фадеева, обдумавшего свою жизнь, вызвал ярость членов Политбюро. - Он выстрелил в нас! В каждого из нас! - вскричал Климент Ворошилов, "первый красный офицер", как пело наше поколение. Наше поколение вообще о самом главном узнавало из песен. Нас скрутили несмысленышами: когда появился фадеевский "Разгром"19, мы еще не пошли в школу. "Разгром" был для нас такой же классикой, как "Казаки" Льва Толстого. Сотни диссертаций и десятки книг объясняли, что Фадеев - это Толстой XX века: у него - толстовская фраза, толстовская глубина психоанализа. Мы, парни в гимнастерках, заполнившие зал I Совещания молодых, тогда, в марте 1947 года, конечно, и знать не знали, что только из одного поселка Переделкино, где строились писательские дачи, брошено в ГУЛАГ на смерть и муки двадцать крупнейших писателей России, и каждый - каждый! - арест был завизирован Александром Фадеевым или даже подготовлен им. Он знал о предстоящих расправах. За день до обыска у старейшего писателя Юрия Либединского Фадеев поспешил в его квартиру (хозяев не было дома, открыла старуха-родственница, знавшая Фадеева в лицо и потому ничем не обеспокоенная). Перерыв в кабинете писателя все бумаги, он отыскал, наконец, и унес папку: в ней хранилась его переписка с Юрием Либединским, которому он, Фадеев, был обязан своей славой. Именно Юрий Либединский впервые "открыл" молодого провинциального литератора Сашу Фадеева. Помог перебраться в Москву, напечататься. Папка с письмами "меченого" Юрия Либединского могла скомпрометировать и его, Генерального Секретаря ССП. Юрия Либединского, у которого на другой день все в доме перерыли вверх дном, впрочем, не арестовали; ограничились Авербахом и Киршоном. Всех подряд брали несколько позднее. Нет, и мысли у нас, участников Совещания молодых, не было, что правда для Александра Фадеева смерти подобна. И внимали ему, как оракулу. Оракул, правда, был смущен, когда один из нас (не помню сейчас, кто именно) спросил у него после его речи, в буфете, где мы пили водку, как "настоящие писатели": - Александр Александрович, если бы сегодня пришел к вам некий юноша и положил на ваш стол тоненькую книгу под названием "Разгром", если бы этот юноша положил "Разгром" таким, каким вы его написали: с трагическим концом и мечущимся хлюпиком Мечиком, выдаваемым за красного партизана, и главным героем с нерусской фамилией Левинсон, - напечатали бы вы сейчас это талантливое произведение начинающего автора? Скажите правду или вовсе не говорите! Александр Фадеев улыбнулся натянуто, краснея до шеи, быстро выпил свой коньяк и выдавил, уходя: - Боюсь, что нет!III Такие сцены отрезвляли, спасали от трескотни, выдаваемой за новое слово в литературе; от чиновничьей лести, в любую минуту готовой обернуться гневом... И все же... мы почти верили Фадееву. Как и вся Россия, повторявшая фадеевское откровение о яблоках "диких" и "садовых". Не будь за фадеевскими плечами легендарной биографии дальневосточного партизана, славы "почти Толстого", он вряд ли смог бы нанести нашему поколению столь разящий удар... По ущербу, который "почти Толстой" нанес поколению писателей-фронтовиков, с ним можно поставить рядом лишь Константина Симонова. Симонова, помню, после войны, забросали в Московском университете цветами, хотя уже догорала, чадила его "утешающая" поэзия военных лет: "Жди меня, и я вернусь, только очень жди..." А я тянулся к нему еще со времен боев на Халкин-Голе, когда среди моря барабанного "искусства" во славу грядущей войны, конечно же, "малой кровью" и "на чужой территории", вдруг прозвучал человеческий голос незнакомого мне тогда поэта, склонившегося над записной книжкой убитого: "Он матери адрес и адрес жены в углу написал аккуратно: Он верил в победу, но знал, что с войны не все возвратятся обратно..." Во время боев в Заполярье Константин Симонов, в дубленом полушубке, ходил на торпедном катере к берегам Северной Норвегии высаживать десант; нет, что говорить, он был совсем не Толстым, но - дорогим нам человеком, поэтом-солдатом... И вдруг я увидел "дорогого человека" в "дубовом зале" писательского Клуба на улице Воровского, возле ресторана, откуда тянуло ободряющими запахами. Разгром "юзовско-борщаговских" шел под звон посуды и восклицаний: "Еще графинчик "Столичной"!.." У стола руководства стоял маленький, с разбухшим и красным лицом, хромой Анатолий Суров. Суров то и дело пьяно икал и угрожающе стучал клюкой. Обычно он стучал клюкой в ресторане, только там он газетное слово "космополит" не произносил, а тянул угрожающе-восторженно: "Ух, парочку жидочков сейчас, на "закусь"! Я бы их!" - И стучал-грохотал клюкой на весь зал. Ныне в "дубовом зале" у стола, накрытого зеленым сукном, он кричал про космополитов, которые не дают развернуться истинно русскому человеку... Рядом с ним - трезвый и благовоспитанный Симонов чуть кривил подбритые усы-сталинки в иронической усмешке. Чувствовалось, его несколько шокировал пьяный крик, но речи и статьи его отличались от разговоров Анатолия Сурова разве что выбором выражений. "Почему они рядом?" - спрашивал я себя, глядя на Сурова и Симонова. Минуло всего года два-три, и я больше не задавал себе наивных вопросов. Произошло это после того, как меня вызвали к Александру Фадееву на беседу20. Но - окончательно, пожалуй, после собрания в "Литературной газете", где обсуждалось так называемое "дело Бершадского"... Рудольф Бершадский был заведующим отделом фельетонов. В дни истерии, вызванной сообщениями о врачах-убийцах, несколько энтузиастов, среди которых выделялась Шапошникова, давний осведомитель МГБ, многолетний затем член редколлегии журнала "Москва", взломали ночью письменный стол Бершадского. нашли там два фельетона-проклятия "врачам-убийцам", которые Бершадский не передал для публикации... "В исторические дни, - кричала Шапошникова, - когда "Правда" и "Известия" непрерывно публикуют материалы об убийцах, об этих Вовси-Этингерах, "Литературная газета" как воды в рот набрала..." И тут началось. "Агент империалистических разведок!", "Иуда, продавший страну за тридцать сребреников!", "Диверсант!" - терминология была отработана годами... "Пусть сам Бершадский выступит!" - кричал зал, готовый Бершадского ногами затоптать. И вот появился у стола президиума Рудольф Бершадский, сгорбленный, полуглухой. Оказалось, он был во время войны командиром артиллерийской батареи. Прошел со своими пушками от Сталинграда до Берлина. Глуховат от контузии. .Изранен. В теле осталось несколько десятков осколков. Вся грудь - в боевых орденах. Молчание зала становилось тягостным. Казалось, вот-вот кто-то крикнет: "Товарищи, не на того напали! Ошибка..." И вот тут поднялся со своего места благовоспитанный, находчивый Константин Симонов и - "спас положение..." Мягко грассируя и как бы в раздумье, произнес речь, которую многие из нас не забудут до конца жизни. Почти месяц литературная Москва только и говорила о симоновском слове... "Да, - сказал Симонов, в голосе его звучало страдание и решимость преодолеть жалость к своему подчиненному, - Бершадский действительно храбро воевал. Сам подбил несколько танков... Военные газеты писали о его доблести. Знаю! - Тут главный редактор "Литературки" помолчал и нанес последний удар: - Храбро воевал, да! Но... за какие идеалы?!" Идеалы у Бершадского были, конечно, "космополитические". Бершадского арестовали тогда же. Это случилось за три дня до смерти Сталина; потому выпустили "за отсутствием состава преступления" через полгода. Он приехал в Союз писателей, где в то время элегантный Симонов читал доклад о советской литературе для учителей Москвы. Скромные учителя теснились позади, первые три ряда не были заняты. В первом ряду посредине и уселся Рудольф Бершадский в своем тюремном пиджачке. Симонов побледнел, отпил воды, стараясь, чтоб зубы не стучали о стакан, и... довел победный доклад до конца. Учителя записывали дословно, особо вредоносными в те дни считались исследования, в которых находили воздействие идей Байрона на Пушкина. И тут мы столкнемся с поразительным, возможно, уникальным обстоятельством. Кроме Фадеева, Симонова и еще двух-трех имен, к которым мы вернемся, основными исполнителями сталинских погромов 1946-1953 годов были известные писатели, которые никогда не существовали. Анатолий Суров - полуграмотный, вечно пьяный "охотнорядец", никогда не скрывавший своих пристрастий. Позднее специальная комиссия Союза писателей установила, что он не написал ни одной строки. За него "творил" писатель Я. Варшавский, отовсюду изгнанный голодавший "космополит". А. Суров нанял его для "творческих нужд"... Суров был лишен авторства. Но, конечно, пропасть ему не дали, определили на руководящее место во Всесоюзном радиокомитете...