Над Бабьим Яром памятников нет. Крутой обрыв, как грубое надгробье. Мне страшно. Мне сегодня столько лет, Как самому еврейскому народу... Кого оставили спокойным эти мужественные стихи Евтушенко?

...Ненавистен злобой заскорузлой Я всем антисемитам, как еврей. И потому Я настоящий русский. (1961 г.) И даже в работе над этим - этапным для Евтушенко - стихотворением, искренним по своей направленности, он уже с легкостью расставался с одной символикой, заменяя ее противоположной. Завершая "Бабий Яр", он позвонил поэту Межирову: "Слушай, Саша, когда Моисей выводил евреев и Египта, светила ли над ним вифлеемская звезда?" - Старик, - ответил изумленный Межиров, - это было совсем в другой раз и в другой религии. - Тогда дай мне другой образ. - Посох Моисея... - начал было Межиров. - Спасибо! - не дослушав, вскричал Евтушенко, и в трубке зазвучал сигнал отбоя. Ему было достаточно. И посох, и Вифлеемская звезда, и "я, на кресте распятый, гибну...", и "лабазник избивает мать мою", и "доброта моей земли..." - все стало при новой, облегченной системе творчества только поэтической бутафорией. Евтушенко - поэт непосредственных чувственных фиксаций. Его ранние стихи "О, свадьбы в дни военные..." - прекрасны. Для поэта-гражданина, поэта - "властителя дум" - качеств недостало. Недостало силы духа, поэтической взыскательности, готовности расстаться с грошовым комфортом. Недостало личности. Однако ему нужно, чтоб о нем говорили. Ничего не продумав, попытался вычеркнуть из выборных списков Михаила Шолохова. Не удалось. Не могло удаться. Шолохова мальчишеским возгласом, без серьезных доводов, одним лишь выкриком из дальнего ряда не опрокинешь. Зал ждал аргументов. Евтушенко и не собирался аргументировать. Сергей Михалков, председательствующий, оскорбил Евтушенко, высмеял, высек, как дошкольника. Все были огорчены. Кроме него самого: на другой день мир его упомянул. Не так, так этак! Похоже, он уже не мог жить без газетного шума, как диабетик без инсулина. Схема его творческой жизни становилась примитивно простой. Качели, как-то назвал ее талантливый и непримиримый критик Бенедикт Сарнов. Евтушенко пишет стихи, в которых есть доля правды, искренности, "левизны". Стихи вызывают восторг молодежи, но... ярость партийного руководства. Его "разоблачают", - сперва охотнорядцы из ЦК комсомола, затем сановный "правдист" Юрий Жуков. Евтушенко мчит на Кубу, загорает на пляже вместе с Кастро и... печатает в "Правде" отчаянно плохие, безликие, на софроновском уровне, стихи. Все опечалены. Кроме него самого... Качели вознесли его, и он... ух! снова вниз. Появляются "Наследники Сталина". Опять сгущаются тучи. В квартире его КГБ монтирует микрофоны. ("Вы не живете нигде, вы ездите..." - скажет Евгению Евтушенко и его жене Гале добрая дворничиха, когда он переселится в другой дом.) Лекторы "оттуда" намекают на какие-то связи Евтушенко с заграницей. Полковник из погранвойск на Памире говорит мне: "Нам все известно. Недолго еще чирикать вашему Евтушенко...". Что делать? Как выпутаться?

Я как поезд, что мечется столько уж лет Между городом "Да" и городом "Нет". Мои нервы натянуты, как провода, Между городом "Нет" и городом "Да"150. Снова потянулись, как лента телетайпа, "оправдательные" километры блеклых официозных поэм. "Братская ГЭС", "Опять на станции Зима". Ложь ситуаций, ложь психологическая, а уж какая стихотворная техника! Забеременела, к примеру, Нюшка из деревни Великая Грязь (поэма "Братская ГЭС"). Отец ребенка отказался и от Нюшки, и от будущего ребенка. Нюшка в отчаянии:

Я взбежала на эстакаду, Чтобы с жизнью покончить враз, но я замерла истуканно, под собою увидев мой Братск. Остановила Нюшку "недостроенная плотина в арматуре и голосах"... А также "сквозь ревы сирен и смятенье... председатель и Ленин смотрели...". Ленин ее и спас. Ленин, как видите, тоже встал в один легковесный ряд с лабазниками из "Бабьего Яра", Нюшками и клюшками, - у хорошего хозяина и гвоздик не пропадет. Ну, а все же Ленин спас. Не Керенский!.. Качели рванулись вверх. Высоко взлетел. Бедный Евгений! Похоже, настиг его, как пушкинского Евгения, медный всадник государственности... Было успокоился он, снова зачастил в Клуб с иностранными гостями, стреляло шампанское. И тут - советские танки рванулись в Прагу. Все изменилось в один день. Старые писатели чувствовали близость перемен задолго: не случайно их последние юбилеи были прощанием. Позеры слиняли мгновенно: надо было либо прочно сотрудничать с режимом "всенародно одобрять" оккупацию, либо рвать с ним. Заметался Евтушенко. Господи, как он испугался! Ибо понял, как и все, что пришел предвиденный Борисом Пастернаком

...Рим, который взамен турусов и колес Не читки требует с актера, А полной гибели всерьез. Никаких иллюзий более не оставалось. Ни у кого. Если подмяли танками целый народ, значит, придушат и любое инакомыслие внутри страны. "Социализм с человеческим лицом" - последняя наша надежда - оказался такой же иллюзией, как "Государство солнца" Кампанеллы или фаланстеры Фурье. В то утро сосед по дому, ученый-литературовед, принес "верный слух" о том, что предполагается арестовать, для острастки, тысячу "инакомыслящих". Чтоб никто не вздумал протестовать. Льва Копелева, Бориса Балтера, меня снова топтали в высоких инстанциях. Человек пятьдесят топтали. Не хуже бабелевского конармейца Павличенко. Часами. Исключили уж отовсюду, откуда могли... - Вас троих возьмут, это точно. У дома две черных "Волги" с утра. И "топтуны". Гляди сам! Гриша, береженого Бог бережет... Напугал меня ученый сосед. Я решил бросить путевку в Коктебель, которой запасся заранее, и скрыться где-либо на Волге или в Сибири. Переждать облаву. Но - посмеялся своей прыти. Ныне не тридцать седьмой год. Тогда брали миллионы. Исчезнувших порой не искали. Не до того было. Ныне, коль КГБ решит посадить писателя, - отыщет его и на дне морском. И - завернул в Коктебель, к морю. Хоть немного отдышаться. На любой случай. В Коктебеле, на другое утро, меня окликнул Евтушенко. Кинулся ко мне обнимать: - Исключенец ты наш!.. Попросил он меня уйти с ним подальше от общего пляжа, на котором отогревали свои ишиасы "номенклатурные" писатели. Я воспротивился: опасался в первый день вылезать из-под навеса, на жгущее солнце. Он повторил свою просьбу, в тоне его звучала неуверенность, почти смятение. Я взглянул на него. Его била дрожь. Мы зашли далеко, за Лягушачьи бухты, наконец выбрали пляж, на котором никого не было. Легли на камни. Он начал декламировать стихи, прося, чтобы я тут же "забыл" их. Я "забыл" их, конечно. Однако вскоре они начали гулять в самиздате как стихи Евтушенко, хотя сам он, по-моему, публично никогда их не читал. Существование их в самиздате дает мне право воспроизвести, по крайней мере, начало:

Танки идут по Праге, Танки идут по правде, Танки идут по ребятам, Которые в танках сидят... "Боюсь записывать, боюсь читать, - сказал он, нервно отшвыривая морскую гальку. - Этого мне никогда не простят... Слушай! - Он приподнялся порывисто: - Посылать телеграмму протеста или не посылать? А?! С одной стороны, пошли-ка они... куда подальше: с другой, - если промолчу, как я взгляну в глаза Зигмунду и Ганзелке: они дали мне телеграмму. Они верят, что я что-то могу сделать... - Он сел, обхватив колени, покачался из стороны в сторону. - По-ло-жение... Слушай, посылать или не посылать?" Я ответил, что нельзя советовать человеку садиться в тюрьму. Это он должен решить сам. За обедом Галя, жена Евтушенко, пожаловалась: "Женька сошел с ума! Сорок рублей истратил на телеграммы...". Но и это были все те же качели. Рисковая игра. Когда спустя некоторое время секретарь ЦК Демичев запретил посылать его за границу ("Вы не разделяете взглядов партии!" - сказал глава идеологической службы), Евтушенко ответил, что разделяет и готов взять свои телеграммы протеста назад... "Турусы и колеса" - пожалуйста! "Полной гибели всерьез" - извините! Спустя некоторое время я увидел Евтушенко в Клубе писателей. За соседним столиком сидели Василий Аксенов и Владимир Максимов. Максимову было худо. Он только что получил приказание явиться к психиатру. Никто не знал, как повернется дело. Боялись худшего... Евтушенко отозвал Аксенова и сказал громко, чтоб зал слышал: "Зачем ты сидишь с этим антисоветчиком?!" Я был бы несправедлив, если б снова не напомнил здесь о стихах поэта, ставших, увы, автобиографическими. "...Танки идут по ребятам, которые в танках сидят...". Как живопись нонконформистов сметали бульдозерами, так поэзию давили танками. Стоило самому глубокому и, возможно, самому талантливому поэту России Олегу Чухонцеву написать о князе Курбском, бежавшем в Литву от царя Ивана Грозного: "Чем же, как не изменой, воздать за тиранство...", стоило появиться этим строчкам в журнале "Юность"151, как едва ли не весь Генеральный штаб Советской Армии пришел в движение. Слава Буденного, "изничтожавшего" Бабеля, видно, не давала покоя, - целая когорта генералов немедля подписала яростное письмо о том, что поэт Олег Чухонцев "призывает молодежь к измене...". Себя они ассоциировали с опричниной Грозного, что ли?.. Олега Чухонцева отбросили от литературы на десять лет, - подобные "психические атаки" генералов, естественно, травмировали и остальных поэтов, в том числе Евгения Евтушенко, который любил и высоко ценил Олега Чухонцева. Евтушенко сердито требовал в стихах: слышать стон и за стеной твоей квартиры, а не только во Вьетнаме. Но... - не заступился ни за Жореса Медведева, заключенного в свое время в психушку, ни за генерала Григоренко, ни за Владимира Буковского. В медицине существует машина, заменяющая больное сердце. На время. Человек и с отключенным сердцем - жив. В поэзии такой машины не придумано. Читатель не прощает бессердечия. Не прощает ханжества. По Москве широко распространились стихи о Евгении Евтушенко, написанные как бы от лица поэта Евгения Долматовского: