63
После того как в конце мая на Ставке состоялся первый крайне неприятный разговор Государя с Верховным Главнокомандующим, в котором Николай Александрович воочию ощутил угрозу не только России, армии, но и себе со стороны дядюшки, угрозу, о которой они с Аликс раньше столь абстрактно рассуждали, со всей остротой вставала необходимость принимать меры и смещать Николашу с поста в государстве, который он сделал более важным, чем воля и повеления царя. Но Император никогда не принимал скоропалительных решений, тем более по персонам, найти замену которым в верхах империи по причине крайней скудости в талантах было весьма трудно. Были умные и энергичные сановники и генералы, но чем умнее они были на самом деле, тем менее им можно было доверять, поскольку Гучков и Ко. опутали их своей липкой паутиной. Были, конечно, исполнительные середнячки и старательные дураки, которых не коснулось крыло оппозиции, но в действующей армии, да и в чиновных колеях Петрограда выдвижение таких людей уж совсем не нашло бы понимания.
Ещё в самый канун войны Император мечтал о том, как он возглавит свою доблестную армию и победоносно поведёт её на врага. Тогда против этого его шага, который он считал вполне закономерным выражением своей ответственности за судьбы России, восстали буквально все – Двор, Совет министров и верхушка армии. Теперь, когда он видел, что ничтожное и бездарное руководство Николаши и избранных им генералов подводит русскую армию и империю к катастрофе на фронтах и к смуте в тылу, Его душа вновь начинала терзаться чувством вины за то, что в августе прошлого года Он не настоял на своём. Ведь и Дед, Александр Второй, и Отец – Александр Третий с детства внушали ему, что, когда в государстве где-то непорядок или угроза, царь первым должен седлать коня и мчаться туда, чтобы встать во главе своих дружин. Похоже, что сейчас назревал именно такой момент, когда именно Он, и никто другой, должен взвалить полный груз ответственности на свои плечи.
Всё то время, которое он после майского пребывания на Ставке провёл в Царском Селе, эта мысль, которая особенно прояснилась во время последнего резкого разговора с Николашей в его вагоне, не покидала царя. Она вытекала и из других его размышлений о судьбах страны, о дезорганизующей усилия гражданского управления роли Ставки, которая обращалась через Его царскую голову с Его правительством окриками и грозными рескриптами Николаши, о бурлении «общественности», проникавшем из столиц в города и веси и думскими отчётами, и изощрённой оппозиционностью газетных статей, на которые сознательно или неосознанно не обращала внимания военная цензура, целиком бывшая под управлением Верховного Главнокомандующего. Снова оживились сплетни и нападки света на дорогую Аликс. Саблин и Воейков докладывали, что это безобразие стало распространятся не только в обеих столицах, но проникало в провинцию и даже в действующую армию, где фактическим хозяином был не он, Государь, а вздорный и, как выяснилось, почти неуправляемый дядюшка. Положение ещё не дошло до критической точки кипения, но меры пора было принимать. Как всегда в решающие моменты Его царствования, возникала дилемма: по какому пути идти?
Можно было избрать жёсткий путь, вполне оправданный в военное время. Безусловно, Аликс была бы горячей сторонницей такого курса, который, кстати, с первых дней войны проводили в своих внутренних делах западные члены Сердечного Согласия. Это означало бы резкое и немедленное смещение Николаши с поста Верховного, возложение на себя функций Главнокомандующего, ужесточение внутренней политики, вплоть до запрещения Думе собираться до конца войны, закрытие болтливо либеральствующих газет, постоянно подбрасывающих врагу противоправительственные материалы, милитаризацию промышленности и транспорта, диктаторское налаживание снабжения фронта амуницией и продовольствием, высылку из столиц оппозиционных говорунов, в том числе почтенных членов Императорского Яхт-клуба и «Нового клуба», с запрещением появляться им в радиусе ста вёрст от Петрограда и Москвы…
Николай был уверен, что никто не осмелился бы возроптать и всё это только благотворно отразилось бы и на ведении войны, и на положении в стране. Пока было не поздно сделать эти шаги. Но его органическая доброта и долготерпение, принимаемые его противниками за слабость и безволие, его вера в Бога, в верность и порядочность большинства людей, которые его окружали, убеждённость в любви к нему армии, которая постоянно демонстрировала это во время смотров, царских проверок и общения с офицерским корпусом, ослабляли его желание «завинчивать гайки». Немаловажно было и то, что ему не приходила на ум подходящая кандидатура в диктаторы, а он сам не ощущал в себе необходимой для этого жестокости и презрения к людям. Он болел душой за Россию и страстно желал мира для неё и Европы, видел слабости и недостатки своих администраторов, надеялся выправить многие ошибки, крайности и предубеждения, свойственные высшему сословию империи, в том числе и по национальным проблемам, но всё это откладывал на «после войны», ибо считал, что резкие повороты государственного корабля, особенно во время такой тяжёлой мировой схватки, способны перевернуть его кверху килем…
Второй путь был – пойти на уступки «общественности», принять решения, которые предлагались Родзянкой, Поливановым, Кривошеиным и другими либералами у власти, – удалить одиозные фигуры типа Сухомлинова, Маклакова, Саблера и Щегловитова из Кабинета министров, пригласить в правительство тех деятелей из администрации, против которых Дума ничего не имела. Может быть, стоило даже пойти на какие-то небольшие реформы конституционного характера. Сердце, а не разум Государя, склонялось скорее к этому варианту. На такой путь подталкивали и послы главных союзников – Англии и Франции, но делали это на редкость грубо и бестактно.
«Бьюкенен обнаглел до того, – думал Николай, – что, во время торжественной церемонии спуска на воду в Балтийском заводе крейсера «Измаил», осмелился мне, Русскому Царю, одобрить увольнение министра внутренних дел Маклакова и замену его на князя Щербатова, а также рекомендовать действовать и дальше в том же направлении!.. А ещё раньше этот британский сэр весьма нахально высказывался о Нашем Друге и чуть ли не требовал, вслед за Николашей, его удаления от Двора… Пришлось в тот же вечер приказать Сазонову передать высочайшее неудовольствие в Лондон по этому поводу и заявить собственному министру иностранных дел: «Удивительно, что англичане и французы больше интересуются внутренними делами России, чем русские – внутренними делами Англии и Франции!» Неизвестно только, понял ли наконец Сазонов, что ему следует меньше обсуждать наши дела со всякими иностранцами!..»
Но тот или иной ход мыслей Государя неизменно приводил его к одному выводу: Николашу сейчас же следует отставить от Главнокомандования, а уж дальше решать, какую политику избрать – жёсткую или либеральную…
С этой мыслью о необходимости брать Верховное командование на себя 11 июня, опять в качестве не поймёшь кого, вроде «вольноопределяющегося» полугостя-полунаблюдателя, Государь Император прибыл в Барановичи.
А 12 июня фельдмаршал Макензен перешёл в решающее наступление на русских.
План начальника штаба Кайзера генерала Фалькенхайна был одним мощным ударом уничтожить основу русской вооружённой силы на Восточном фронте. Для этого Фалькенхайн умело спланировал – по идеям гениального Шлифена – двухсторонний охват Царства Польского.
Но в Главной квартире германской армии лучшее оказалось, как всегда, врагом хорошего. Популярнейшие Гинденбург и Людендорф, согласившись с идеей «Канн» для русских, потеряли чувство меры и предложили «прихватить» в мешок ещё 10-ю и 12-ю русские армии, для чего выполнять удар с севера не армией Галльвица, а 10-й армией Эйхгорна, в обход Ковно на Вильну и Минск.
Кайзер колебался между планом своего начальника штаба и авторитетом спасителя Восточной Пруссии Гинденбурга, который заупрямился против «узкой» идеи Фалькенхайна. В результате Вильгельм принял решение о двух одновременных «главных» ударах. Получилось, что по русским с севера было нанесено два сильных удара – вместо одного смертельного.