Изменить стиль страницы

Гофман жил тогда в Старом городе, известном своим смешением «азиатской роскоши» и, по выражению Хитцига, «гренландского неряшества». Старый город с его Рыночной площадью, поблизости от которой, в переулке Фретагассе, располагалась квартира Гофмана, был самым оживленным кварталом во всей Варшаве. Здесь прямо на улицах варили, коптили и жарили; прохожим предлагали куриц, рыбу, колбасу, мясо. Продавцы супа двигались по улицам с огромными чанами; уличные скрипачи играли танцевальную музыку; торговля фруктами и овощами шла рядом с выставленными на продажу книгами, целебными снадобьями, лечебными травами и мехами. На улицах бурлила пестрая жизнь, какой Гофману еще не доводилось видеть. Удивительны и соблазнительны — особенно для несколько чопорных прусских чиновников — были вольные нравы города. Проезжие иностранцы поражались при виде вездесущей уличной проституции и той непосредственности, с какой предавались сему занятию все участвовавшие в нем. В путевых заметках Й. К. Ф. Шульца читаем: «При всех излишествах, которые здесь, как и везде, сокращают число вступающих в брак и с каждым годом множат количество старых холостяков; при множестве молодых людей, служащих здесь в государственных коллегиях, в армии, конторах и магазинах купцов; при том наплыве провинциального дворянства, которое зачастую приезжает лишь ради прожигания жизни и потому напропалую сорит деньгами; при нестрогости принципов и общественного мнения по этому вопросу; при безоглядности следования собственным капризам и желаниям, из-за вольности нравов горожан ставшего их второй натурой; при отсутствии воспитания представительниц женского пола из низших сословий; при наличии дурного примера, который подают здесь мужчины и женщины высших сословий; при недостаточном надзоре со стороны государства в лице его полиции — словом, при всех этих обстоятельствах нет ничего удивительного в том, что здесь безнравственное общение полов достигло таких масштабов, открытости и разнообразия, что к нему относятся столь терпимо, а само оно дошло до такой степени притягательности и губительности с известной примесью бесстыдства и жестокости, какой не встретишь ни в одном другом крупном городе Европы».

Когда в Варшаве совершались шествия по случаю многочисленных государственных и церковных праздников, в окнах публичных домов, располагавшихся прямо на главных улицах, можно было видеть почтенных чиновников и офицеров; среди присутствовавших в салонах, на балах и в театрах в большом количестве встречались куртизанки и их менее именитые подруги из предместий. Даже под сумрачными церковными сводами жрицы продажной любви высматривали клиентов, а церквей в католической Варшаве было несметное количество. От Захарии Вернера, с которым Гофман дружил в бытность свою в Варшаве, мы узнаем, сколь часто тамошние прусские чиновники проводили свое свободное время в борделях.

Новому человеку сразу же бросалось в глаза и широко распространенное во всех слоях общества пристрастие к азартным играм. То, что им предавалась польская знать, было общеизвестно, однако для тех, кто еще не привык к подобного рода зрелищу, было удивительно видеть, как играют привратники у дверей дворцов, извозчики в ожидании клиентов, слуги в передних и даже нищие на церковной паперти, причем, казалось, никто не обращает на это внимания. Когда в конце XVIII века в продаже появились новые французские игральные карты, в Варшаве только за один год было продано свыше 20 тысяч колод.

При этом приятное впечатление производила непринужденная открытость, отсутствие каких-либо секретов. Это касалось любых форм общения, которые здесь были более непосредственными и свободными. В уже цитировавшихся путевых заметках говорилось об этом: «Присущая обитателям малых городов оглядка на тех, кто выше и ниже тебя чином, робость в возражениях, подобострастное ожидание, не заговорит ли с тобой более значительное, чем ты сам, лицо, привычка отступать перед группами неизвестных тебе людей, жалкое ожидание приветствия, боязливое стремление величать каждого его титулом, стремление по-детски умерить естественную громкость голоса, сдержанность в высказывании остроумных замечаний из опасения задеть ими кого-либо, вялое, раболепное, чрезмерно утонченное обхождение с женщинами и тысяча других вещей, отравляющих существование отдельным мелким представителям высшего света в Германии — всего этого и в помине нет во всех слоях варшавского общества, ибо здесь принято говорить и смеяться в свое удовольствие, утверждать то, в чем убежден, и возражать против того, с чем не согласен, шумно веселиться, когда весело, шутить, сколько душе угодно, не стыдиться быть первым за столом, опустошать стакан, влюбляться в хорошеньких и ревновать неверных женщин. Короче говоря: каждый остается самим собой и тем преграждает вход в свой дом принужденности поведения».

Подобного рода обхождение было по вкусу Гофману, питавшему отвращение ко всему формальному, принужденному и чопорному. В своем первом письме, направленном Гиппелю из Варшавы, он писал: «Пестрый мир! Чересчур шумный, безумный, необузданный — всё вперемешку. Как найти мне досуг, чтобы писать, рисовать, сочинять музыку!» (11 мая 1804). Напрасное опасение: живя в Варшаве, он превосходно чувствовал себя и находил время для занятия искусством — посреди этой безумной кутерьмы и будучи вынужденным тянуть служебную лямку. О том, как это ему удавалось, имеются красноречивые свидетельства — например, об участии его в росписи дворца Мнишков, приобретенного «Музыкальным обществом». Хитциг рассказывает о Гофмане: «Нередко случалось, что желающих заключить контракт направляли из его дома во дворец Мнишков, и те с трудом разыскивали его в обширном здании, а потом не могли поверить своим глазам, увидев, как он, по предъявлении распоряжения председателя, коим поручалось ему вести данное дело, быстро слезал с лесов, мыл руки, стремительным шагом возвращался в присутствие и, пером действуя столь же умело, как и кистью, за несколько часов составлял на бумаге судебный документ по самому запутанному делу так, что даже самый придирчивый критик не нашел бы, что возразить».

Вообще начальники Гофмана с похвалой отзывались об исполнении им своих служебных обязанностей. Сам перевод из Плоцка в Варшаву был обусловлен репутацией, которую он, несмотря на скандальную историю в Познани, заработал своим усердием и компетентностью в юридических вопросах. В Варшаве за ним сохранилась эта добрая репутация. Гофман, как отзывался о нем в декабре 1805 года начальник окружного управления фон Данкельман, был «постоянно усерден, умел и деловит». Этот отзыв тем более важен, что в Берлине редко были довольны варшавскими чиновниками. Постоянно поступали жалобы на затягивание дел, недостаточную обоснованность приговоров и малую осведомленность чиновников в области действующего польского права, особенно по гражданским вопросам, в частности, по делам о наследстве. Постоянно возникали скандалы, связанные с подкупом судейских, что, впрочем, не кажется удивительным, учитывая, сколь широко было распространено «подмазывание» судей в Польше и до оккупации страны Пруссией. Нередко еще до окончания рабочего дня чиновники принимались вистовать, продолжая это занятие, сопровождавшееся обильными возлияниями, до глубокой ночи. В 1799 году проводилось масштабное расследование, однако спустя некоторое время жалобы опять участились, так что в сентябре 1805 года барон фон Шрётер, мрачный и педантичный человек, был направлен в Варшаву в качестве ревизора.

Совесть Гофмана могла быть спокойна. Он, хотя и тратил много времени на занятия искусствами, успешно справлялся со служебными обязанностями и не давал поводов для упреков. 26 сентября 1805 года он писал Гиппелю: «Ты знаешь, что у нас сейчас идет ревизия; меня это мало беспокоит, поскольку у меня не было и нет незаконченных дел — ведь я стараюсь все делать, не откладывая в долгий ящик, чтобы иметь возможность тут же перейти от судебных актов к партитурам».

Действительно, в варшавский период жизни Гофмана музыка была для него главным делом. Никогда прежде он не ощущал в себе такого призвания к сочинению музыки. Еще из Плоцка, незадолго до своего отъезда в Варшаву, 28 февраля 1804 года он писал Гиппелю: «Пестрый мир, полный магических явлений, мерцает и сверкает вокруг меня; такое чувство, будто вскоре должно случиться нечто великое, какое-то художественное творение должно явиться из хаоса — будь то книга, опера или картина… Как ты думаешь, не спросить ли мне главного канцлера, какой талант дремлет во мне — художника или, быть может, музыканта?» В Варшаве, не обращаясь за советом к главному канцлеру, он решает: он — музыкальный правительственный советник.