Изменить стиль страницы

Тетя всегда брала с собой эту чашку в дорогу, укладывая ее в ярко-желтую фанерную шляпную коробку с крепким ремнем, застегивающимся поверх крышки.

Однажды, когда мы с тетей возвращались в вагоне второго класса после побывки у бабушки из Екатеринослава в Одессу, тетя вынула чашку, налила в нее для меня из бутылки, завернутой в вату, сладкий чай с лимоном и, предупредив, чтобы я не сломал чашку, с непонятной для меня мечтательно-грустно-юмористической улыбкой — то ли в шутку, то ли всерьез — сказала, что эту чашку некогда подарил ей князь Жевахов, ее бывший поклонник и даже жених.

Я попросил тетю рассказать подробности, но она не захотела. Меня взволновала мысль, что если бы тетя тогда вышла замуж за своего жениха князя Жевахова, то теперь была бы княгиней!

Меня также волновало слово «поклонник», услышанное впервые.

— А что такое поклонник? — спросил я.

— Вырастешь — узнаешь, — ответила тетя со своим мелким смешком.

— Это полковник? — настаивал я.

— Не всегда, — уклончиво ответила тетя, весело наморщив губы.

— Но все-таки что это такое — поклонник? Это человек?

— Поклонник — это жених, — сказала тетя, чтобы отвязаться, и прибавила: — Чем болтать, лучше пей чай, пока он еще не совсем остыл. И не разбей чашку.

Я стал пить чай, наливая его из чашки с китайским рисунком в драгоценно-потертое блюдечко, и мне казалось, что я держу в руках величайшую музейную редкость.

Вагон пружинило, покачивало, из окна в купе бил столб пыльного солнечного света, а за окном простирались плоские просторы Новороссийского края, поля, степи, изредка скифские курганы и покосившиеся каменные бабы.

Иногда столб солнечного света перемещался, начинал поворачиваться, переходя с полосатого тикового диванного чехла на пуговичках на потолок с вентилятором, потом переползал на стрекочущий фонарь, куда ночью обер-кондуктор вставлял толстую стеариновую свечу. Передвижение столба солнечного света значило, что рельсы поворачивают, дорога делала дугу; тогда, выглянув в окно, можно было увидеть впереди туловище паровика с быстро крутящимися колесами, свистящими поршнями и дымом над головастой трубой. А сзади загибался, как хвост ящерицы, конец поезда с уменьшающимися звеньями вагонов — синих, зеленых и желтых.

Но ничто не могло отвлечь меня от тетиных слов, поразивших меня до глубины души, так как слово «Жевахов» было мне хорошо знакомо: между Пересыпью и Дофиновкой, по дороге на Куяльницкий лиман, куда надо было ехать на настоящем поезде, а не на совсем игрушечном, дачном, как на Большой Фонтан, мимо нас проплывал довольно высокий холм, называвшийся Жевахова гора, в честь какого-то князя Жевахова, владевшего этой горой, заросшей бурьяном.

…Жевахова гора принадлежала к достопримечательностям города…

Теперь же вдруг оказалось, владелец знаменитой горы, князь Жевахов, был не более не менее как тетин поклонник, жених. Мне что-то не совсем верилось этому.

— А Жевахова гора того самого князя Жевахова, вашего поклонника? — спросил я.

— Представь себе, — ответила тетя.

— Почему же вы с ним не женились? — спросил я.

— Он был очень стар, — ответила тетя, — и я ему казала.

— А чашку все-таки взяли? — спросил я.

— А чашку взяла, — засмеялась тетя. — На память.

Я живо представил себе драматическую картину: владелец горы, несметно богатый князь Жевахов, старик со слезами на морщинистых щеках стоит на коленях перед моей тетей, протягивает ей драгоценную севрскую чашку и делает предложение, а тетя ему отказывает, хотя и берет чашку на память.

Кроме жеваховской чашки, тетя привезла в нашу квартиру еще музыкальный ящик вроде органчика и золотые часики в виде открывающегося шарика, висящего на плетеной золотой ленточке.

Тетя очень дорожила и гордилась этими вещами, так как оказалось, что они получены ею как призы на каких-то балах в Нижнеднепровске под Екатеринославом, когда тетя еще до переезда к нам учительствовала в тех краях в селе Каменском. Часики тетя всегда носила у себя за поясом, иногда давала их нам потрогать и даже открывала их, показывая эмалевый циферблат и золотые стрелки, а музыкальный ящик позволяла заводить когда угодно, и первое время я без устали вертел тугую ручку, заставляя крутиться тонкий стальной диск с целой сетью продолговато-поперечных скважинок, которые цеплялись за шипы стального гребешка, что производило звонкие музыкальные звуки — ноты, — в целом составлявшие как бы несколько затрудненно, по складам выполненный отчетливый мотивчик какой-нибудь польки-мазурки или вальса.

Стальных пластинок было полдюжины, и я их ставил по очереди. Больше всего мне нравился мотив украинской народной песни, слова которой под стальные звуки шарманки напевала тетя:

«…Ой за гаем, гаем, гаем зелененьким, там орала дивчинонька волыком чорненьким. Орала, орала, не стала гукаты, тай наняла козаченка на скрипочке граты. Козаченко грае, бровами моргае, а чорт его батька знае, чого вин моргае: чи на мои волы, а чи на коровы, чи на мое биле лице, чи на чорни бровы?…»

Тетя получила эти призы — золотые часики и музыкальный ящик «аристон» — за красоту, о чем она сама сообщила мне однажды со свойственной ей иронической улыбкой, причем как бы в подтверждение этого сделала, подобрав юбку, несколько изящных танцевальных па и пропела не без кокетства куплеты из оперетки «Гейша»:

«За красу я получила первый приз, все мужчины исполняют мой каприз» — и т. д. Мне было трудно этому поверить, так как, на мой детский взгляд, тетя была уже далеко не молода и совсем не красива, хотя и симпатична.

Может быть, ее красоте мешало небольшое утолщение на конце носа — небольшая розовая клубничка, — свой нос она в детстве так сильно расквасила, катаясь на качелях, что след остался на всю жизнь. Я думаю, это утолщение на краю носа придавало тете что-то неповторимое, одной лишь ей свойственное, прелестное. При насморке или когда тетя плакала, конец ее носа довольно сильно краснел. В остальном же тетя Лиля была хороша собой, голубоглаза, и, как я это понял впоследствии, у нее была стройная, легкая фигура и красивые ноги, маленькие и всегда хорошо обутые.

Ей не было и тридцати, когда она приехала к нам заменить покойную маму. Тогда я еще не понимал, что она совершила подвиг, в цвете лет отказавшись от личной жизни, от свободы, независимости ради того, чтобы воспитать нас — меня и крошечного Женьку, детей ее любимой старшей сестры, которой она однажды дала слово случае ее смерти заменить нам мать.

…Она была моей крестной матерью, некогда специально приезжала из своего Каменского крестить меня, первенца своей сестры, и весело рассказывала, как я намочил ее розовую муаровую юбку, как невозможно было вывести пятна — и юбка пропала. Крестным отцом был один из тетиных поклонников, приват-доцент Попруженко, которому я тоже умудрился намочить парадные брюки и часть сюртука, но с них эти пятна вывелись…

Тетя заменила нам мать, поступила учительницей в епархиальное училище и сделалась хозяйкой нашего дома.

Маленького Женечку, который с самого раннего, грудного возраста рос у нее на руках, она любила страстной нежной, истинно материнской любовью.

Казалось, было бы совершенно естественно, чтобы папа в конце концов на ней женился. Но, видимо, папа принадлежал к редкому типу мужчин-однолюбов. Других женщин, кроме мамы, для него не существовало. После ее смерти он дал себе слово навсегда остаться — и остался! — вдовцом. Мне даже временами казалось, что к любой женщине он чувствует какую-то странную, с трудом скрываемую неприязнь.

Возможно, тут сыграло роль происхождение папы из духовной среды. Ведь все-таки папа, будучи семинаристом, готовился стать священником, хотя потом и пошел по светской дороге, окончив после семинарии университет и сделавшись преподавателем средних учебных заведений.