Вот резиденцию «императора» убирали регулярно и довольно чисто. Сам Пугачёв сидел в резном кресле, весьма похожем на трон. Его он возил с собой повсюду, от Авзяно-Петровских заводов до самой Пензы. Всюду устанавливали его в зале для приёмов, где бы он не находился, в деревенской ли хате, хорошем доме, вроде этого, или же просто в шатре посреди поля.
— С чем пожаловали, товарищи? — сказал «надёжа-царь». Слово это плотно вошло в лексикон пугачёвского войска, однако сейчас прозвучало оно как будто даже оскорбительно.
— О дальнейших планах у вас поинтересоваться, Пётр Федорович, — ответил Кутасов. — Когда армию на Москву двинем?
— Сначала на Дон, — ответил Пугачёв. — Поднимем Тихий Дон — и на Москву.
— Это смерти подобно, Пётр Федорович, — вскричал комиссар. — Ваша супруга успеет к тому времени собрать армию в несколько раз превосходящую нашу.
— Верно, — поддержал его Кутасов, — я ведь не раз говорил вам, что сила наша — во внезапности. Неожиданности. Никто не думал, что мы меньше чем за год сумеем выковать из рабочих и крестьян настоящих солдат, ничем не уступающих иным русским чудо-богатырям. Но мы разбили Михельсона и Толстого, пора взять Москву и заявить о себе не только в России, но и всему миру объявить, что Пётр Фёдорович Романов, самодержец всероссийский, жив и сидит на престоле своих предков.
— Сладко поёшь ты, — усмехнулся Пугачёв и многочисленная свита засмеялась вслед за ним, — да только и я не дурак. Вот говорите мне вы, товарищи, что неожиданность — наша главная сила. И потому поступлю я именно что неожиданно. Чего ждёт Катька, жёнка моя неверная? Что я на Москву или Петербурх армию двину, и потому перекроет все дороги на них своими генералами. А я вместо этого, на Дон пойду — и с Дона уже в таких силах вернусь, что всем небо с овчинку покажется.
— Но к тому времени поздно может быть, — настаивал Омелин. — У супруги вашей полков больше, чем казаков на Дону. К тому же, Пётр Федорович, на Яике, — он давно уже не называл реку Уралом, а казаков уральскими, хотя поначалу это было комиссару очень сложно, — не все за вами пошли, многие на сторону Катерины переметнулись после того, как только военная фортуна от нас отвернулась.
— На то намекаешь, комиссар, — покачал головой Пугачёв, — что не весь Дон за мною пойдёт. Согласен с тобой, не все мне поверят, да только больше будет честных казаков. Иных мне не надо.
— Но время, Пётр Фёдорович, время, — напомнил Кутасов. — Оно будет упущено. Я уверен, мы разобьём солдат вашей супруги, сколько бы она их против вас не выставила. Ведь на нашей стороне правда, а она всегда победит.
— Так за чем же дело стало? — перебил его Пугачёв.
— За жизнями казацкими, — ответил Кутасов, — и рабочих с крестьянами. Выставит жена ваша против вас полки, пойдём мы против них всей силой — с донцами плечом к плечу. И сколько же душ на поле останутся? Победа будет наша, но какой ценой?
— Войны без убитых не бывает, — сказал Пугачёв, но в голосе его не было твердокаменной уверенности, что звучала минутой раньше.
— Всё дело в их числе, — покачал головой Омелин. — А ведь нам после победы жить надо. Каково будет жить России без армии? Ведь соседи только и ждут, чтобы мы сами поломали сабли и выкинули мушкеты. Немцы и шведы, да и турки готовы вцепиться в нас со всех сторон. — Комиссар отлично помнил интервенцию восемнадцатого года, как ни был мал в то время, когда вся Европа тянула соки из России, урывая, кто столько успеет.
— К тому же, Пётр Фёдорович, — продолжал давить, почувствовав слабину, Кутасов, — после взятия Москвы Дон поднимется сам. Не надо будет вам идти на поклон, — он намеренно употребил столь дерзкий оборот, чтобы распалить Пугачёва, — к донским атаманам. Они сами придут к вам, на Москву. Склонят головы, увидев, кто подлинный царь на Руси.
— Головы склонят, — голос Пугачёва заметно изменился, став каким-то лёгким, мечтательным. Он уже представлял себе, что гордые атаманы донских казаков придут к нему, в Кремль, склонят головы перед ним, когда-то простым казаком Емелькой Пугачёвым. — А прикажу, так и вовсе на колени упадут, в ножки поклонятся.
Кутасов с Омелиным поняли, что дело сделано. На следующее утро армия Пугачёва выступила к Москве.
Глава 14
Светлейший князь Григорий Потёмкин-Таврический и сержант особого отдела РККА Голов
— Нельзя. Никак нельзя-с. Они вчерась водочки перекушали изрядно-с, а теперь почивать изволят-с.
Под эти слова князь Потёмкин проснулся. Он накануне, действительно, злоупотребил крепким спиртным и нынче поутру чувствовал себя не лучшим образом. И слово-то какое подлец-лакей выбрал мерзкое «изрядно-с». Не слово — патока. Но кто это требует его, да ещё так рано поутру? Надо подниматься.
Князь дёрнул за шнурок и сладкий лакей, имени которого Потёмкин никак запомнить не мог, мгновенно образовался на пороге.
— Чего изволите-с, ваша светлость?
— Корня моего, — ответил Потёмкин, — умываться и мундир. — Потом подумал и спросил: — Кто там?
— Его высокопревосходительство Никита Иванович Панин, — был ответ.
— Тогда статское платье.
Почёсывая длинные волосы и хрустя горькой редькой — своим излюбленным корнем — Потёмкин проследовал вслед за лакеем в туалетную комнату, а уже спустя десяток минут из покоев в приёмную вышел самый настоящий russische FЭrst. В статском платье с золотым шитьём, при цивильных орденах и шпаге, в белоснежном парике, со слегка припудренным лицом, чтобы скрыть мёртвый глаз — память о давней схватке с братьями Орловыми. Кивнул графу Панину, дожидавшемуся его пробуждения. В руках граф, выглядевший ничуть не менее эффектно — тоже ведь царедворец не последнего порядка и высший чиновник по Табели о рангах — держал увесистую папку, украшенную двуглавым орлом.
— Что это у тебя, граф? — спросил у него Потёмкин после положенных приветствий и пожеланий.
— Доклад государыне, — ответил тот, намеренно умолчав о содержании.
— И о чём же? — Князь пребывал в скверном настроении и не был настроен на придворные политесы.
— О положении дел во внутренних губерниях.
— О маркизе Пугачёве, что ли? — без особой надобности уточнил Потёмкин.
— Именно, — кивнул Панин, — а равно и мои предложения по этому поводу.
— За брата просить станешь, — вздохнул Потёмкин. — А я то при чём?
— Без вашей, светлейший князь, поддержки не смею нести сей доклад государыне.
— И что ж ты там такое написал-то, граф, что государыне отнести боишься? — усмехнулся Потёмкин.
— Михельсон разбит у Казани, — слова Панина падали, словно камни или комья земли на гроб, — Пугачёв скорым маршем движется на Москву.
— Что значит, разбит? — опешил Потёмкин. — Этого быть не может.
— Отчего же, известия проверенные, — он протянул князю папку, — ознакомьтесь.
— Граф, граф, — Потёмкин без сил опустился в кресло с резными ручками, жестом отстранив папку, — что же нам делать с твоим докладом. За такие вести можно и места при дворе лишиться.
— Но они не терпят отлагательств, князь, — настаивал Панин. — Щербатову Первопрестольной не удержать, а с потерей её всё обернётся весьма и весьма…
— Вот именно, что весьма и весьма, — невежливо перебил его Потёмкин, — а как же иначе-то, граф, только что весьма и, непременно, весьма.
— Здесь, — Панин похлопал по папке, — не только сообщение о разгроме Михельсона, но и доклад о положении в армии и губерниях, занятых пугачёвцами, а также непосредственно к ним прилегающих.
— И каково оно? — поинтересовался Потёмкин, без особой надежды в голосе.
— Неутешительные, — ответил Панин, — вы лучше ознакомьтесь, князь, прежде чем я сей доклад государыне понесу.
— Садись уже, — кивнул ему Потёмкин, понимая, что от этой не слишком приятной необходимости ему не отвертеться, и принял из рук графа папку с гербом.
Читал он долго. Очень долго. Иногда по нескольку раз просматривая один и тот же лист. Часто откладывал иные, чтобы изучить отдельно. Вещи, о которых писал в своём докладе граф Панин, были ужасны, фатальны, кошмарны. В общем, как правильно сказал Панин «весьма и весьма». Сложив листы в начальном порядке, Потёмкин вернул папку графу, после чего наугад нащупал серебряный колокольчик и несколько раз звякнул им.