Изменить стиль страницы

Под барабанный бой пехота двинулась вперёд, вошла в реку, следуя вбитым сапёрами в дно реки колышкам, отмечающим брод. С противоположного берега по ним открыли огонь казаки и солдаты рабочих батальонов. Запели трубы и мы двинулись вслед за пехотой.

— Карабины к бою, — скомандовал я. Зашуршали ремни, защёлкали курки, мне не надо было оглядываться, чтобы увидеть, как всадники моего взвода снимают с плеч карабины, спокойными, уверенными движениями взводят курки. При этом кони их продолжали быстрым шагом форсировать реку, будто бы и вовсе без участия всадников. Поют трубы, и я командую: — Товьсь! Целься! Взвод, по моей команде, — а сам одним глазом кошусь на Коренина, готового отдать приказ открыть огонь. И знаю, что ротмистр при этом косит глазом на Михельсона. Наконец, тот взмахивает кулаком, надсадно взвыли трубы — и мы, едва не хором, я, ротмистр и унтера орём: — Огонь!

И снова, будто кто кусок плотной ткани, вроде драпа рвёт. Рядом сухо щёлкают гусарские мушкетоны и казацкие ружья. Над рекой стелется пороховой дым.

Трубы играют «Огонь без залпов».

— Бей по готовности, — командую я. — Остальных не ждать!

Карабинеры, гусары, казаки принялись палить вразнобой. Только офицеры сидели спокойно, среди этого грохота и свиста пуль, сложа руки на передние луки, да те, у кого были подзорные трубы, глядели в них, хотя, что можно было увидеть в этаком дыму, не понимаю. Исключение составляли только казачьи командиры, большая часть которых была вооружена укороченными мушкетами, им-то уставы были не указ. Вот они и палили по тому берегу без продыха.

— Ишь как стараются казачки! — прокричал мне вахмистр Обейко, указывая прикладом своего карабина на казаков. — Это что их в предатели, если что не записали! — Он усмехнулся, вскинул оружие и всадил пулю куда-то в пороховой дым.

Через грохот выстрелов отчётливо стал слышен звон стали и тот ни с чем не сравнимый звук рукопашного боя, более всего напоминающий некий дикий, первобытный вой. Михельсон вскинул палаш, трубы запели «В рукопашную».

— Прячь карабины! — закричали унтера, опережая нас, обер-офицеров.

— Палаши к бою! — командуем уже мы. — К рукопашной товьсь!

И тут диссонансом среди этого железного порядка войны прозвучал голос Михельсона:

— Стой, дура! Куда прёшь! Да остановите его кто-нибудь!

Я разглядел, через пороховой дым, эскадрон Самохина, мчащийся через реку. Его кони уже, спотыкаясь, забирались на противоположный берег.

— Ирашин! — крикнул мне ротмистр Коренин. — Останови его! Скорей!

— Обейко, принимай взвод! — скомандовал я, давая коню шпоры. Тот, как-то очень по-человечески, вскрикнул и рванул вперёд, только держись. Я промчался мимо двух взводов нашего эскадрона, готовящихся к рукопашной, в туче брызг нагнал карабинеров Самохина. За несколько секунд обогнал их, ухватил поручика за плечо.

— Стойте, Самохин! — крикнул. — Прекратите! Вернитесь на позиции!

Вокруг нас свистели пули — нас обстреливали казаки, ведь взобравшийся на берег и замерший эскадрон, представлял собой идеальную мишень. Но мне на это было наплевать.

— Вы что творите?! — кричал я, сжимая в кулаке погон Самохина. — Вернитесь на место!

— Пусти меня, идиот! — орал в ответ поручик. — Пусти, тебе говорят!

— Приказ Михельсона, остановить вас, вернуть на место!

— Моё место здесь!

И тогда я решил прибегнуть к последнему средству, понимая, что иначе нельзя, пошёл на прямое нарушение устава.

— Вы отстранены от командования! — заорал я. — Я принимаю у вас эскадрон!

— Ах, вот оно как?! — Он рванул из ольстры пистолет, но его ухватил за руки поручик Парамонов, недолюбливающий Самохина по вполне понятным причинам. Вдвоём мы скрутили его, вырвали оружие, а Парамонов приказал куда-то за спину:

— Поручика в тыл! — и добавил: — Мы в вашем распоряжении, поручик!

— Возвращаемся на позиции, — приказал я, разворачивая коня.

Когда эскадрон занял своё место, спустя несколько столь драгоценных в бою минут, я козырнул Парамонову и сказал:

— Принимайте эскадрон!

И стоило мне вернуться на позиции моего эскадрона, как Михельсон скомандовал «В атаку!». Громко и звонко запели трубы. Кавалерия рванула вперёд, лишь мы, карабинеры, как не рвались в бой, а, следуя приказу, пропустили казаков и гусар. Они налетели на фланги восставших, лихо размахивая саблями и шашками. Бородачи-казаки при этом ещё издавали жуткий свист и вой, наподобие волчьего, скачущие первыми опустили к бою длинные пики, украшенные флажками, наподобие пикинерских или же бунчуками, как у диких татар. За ними уже вскарабкались на берег и мы. Когда кони нашего полка только взбирались на хоть и небольшую, но кручу, лёгкая конница уже врезалась во фланги пугачёвцев, не успевших выстроиться в каре. Казалось, победа уже у нас в руках, фланги противникам смяты, центр дерётся с пехотой, резервов нет, а нам прямая дорога ему в тыл. Что же ещё надо?

По широкой дуге полк устремился в открытые тылы пугачёвцев, но не тут-то было. На пути нашем вновь встали башкиры, которых считали разбитыми полностью в баталии позапрошлого дня. Дикие всадники, мечтающие, видимо, о реванше за поражение ринулись на нас, чего не бывало ранее. Первым среди них был башкир, одетый не в бешмет, как прочие, но в зелёного цвета мундир и картуз, что как-то не сочеталось с луком в руках и колчаном стрел на поясе. Он посылал в нас их одну за другой, правда, без особого толку.

Эта сшибка с башкирами не была похожа на предыдущие. Враг был жесток и упорен, он решил костьми лечь, но нас в тыл не допустить. Мы завязли в плотной, словно патока массе башкирских всадников, как не рубили их палашами, как не пытались смять более тяжёлыми конями, как не вклинивались в наиболее уязвимые места, где кто-то из башкир давал-таки слабину, но развить успех не удавалось. Всюду, где только намечалась хотя бы тень успеха, объявлялся странный всадник в незнакомом мундире, потерявший уже где-то картуз. С дикой какой-то яростью кидался он на нас, нанося удары кривой саблей с такой скоростью, что иные и заметить было тяжело, буквально, сметал ими с сёдел простых карабинеров и видавших виды, прошедших не одну войну офицеров и унтеров. Я лишь схлестнулся с ним — и едва живым ушёл. Он налетел на меня, словно вихрь, трижды ударил, но я сумел, жилы на разрыв, отбить их, а вот нанести ответные, уже нет. Тогда всадник — это был сам Салават Юлаев, башкирский полковник Пугачёва — крутанув над головой саблю, попытался достать меня в голову, среагировать я уже не успевал — спасла меня шляпа, принявшая на себя удар, хотя и макушке моей досталось. Тёплая струйка крови потекла из-под волос по виску и на шею. Юлаев взмахнул саблей, но сорванная с головы шапка моя крепко висела на ней, мешая рубиться. Это дало мне шанс. Я ударил Юлаева, но он каким-то чудом отбил его, шапка моя при этом слетела с клинка, куда-то под ноги коням. Отскочив на полшага назад, конь Юлаева присел на задние ноги и тот бросил его куда-то, где был нужней.

Так дрались мы с башкирами не менее часа, одно из самых затяжных кавалерийских боёв на моей памяти. И что мы не делали, как не рвались, но они не пустили в тыл пехотинцам ни единого взвода, ни одного солдата. А после пришло мрачное известие о поражении пехоты.

— Крепко дрались враги, — сказал Михельсону вестовой от гусар (я тогда случился поблизости и слышал всё до последнего слова), — и пехота Мартынова отступает ввиду тяжёлых потерь и невозможности продолжать баталию. У нас и казаков потери также весьма изрядны, командиры наши испрошают разрешения отступить.

Премьер-майор поглядел на него злым взглядом, дышал зло и тяжело, раздувая ноздри, однако здравомыслие всё же взяло верх, и он скомандовал:

— Ретирада! Отходим на тот берег!

И трубы запели «Ретирада, ретирада». Наше войско покатилось обратно, скатилось с крутого берега Ая, отступило в камыш и осоку. Пехота спешила отойти, мы снова прикрывали её огнём, да и, собственно, враг не особенно старался преследовать нас. Все были измотаны второй битвой за эти три жарких дня в самом начале лета.