Изменить стиль страницы

Но вот и постоялый двор. Гостиниц в городе нет, а ежели и есть какие-то странные заведения, носящие это имя, то они отличаются именно тем, что в них невозможен приют ни для чего живущего. Двор довольно обширен и покрыт навесом; темно, грязно, воняет. Среди общей тишины слышатся какие-то особенные звуки: лошадь фыркнет, свинья взвизгнет, голубь перепорхнет с места на место. Вы вступаете на крылечко, которого половицы колеблются под ногами; затем темные сени, в углу которых пыхтит самовар; затем ряд сколоченных из сосновых досок дверей, неокрашенных, необитых; на одну из них вам указывают. Вы в горнице.

Нет ничего унылее, как русский уездный город летом, особливо часов с десяти утра до шести пополудни, когда жар не то что палит, а словно льет с неба и окачивает человека с головы до ног. Вы не уверены, что город не спит, но в то же время не можете утверждать и того, что он спит, потому что повсюду слышится не то что движение, а какой-то странный шорох, как будто где-то кто-то роется… По временам в окошко, около самого вашего уха, совершенно неожиданно раздается окрик, с трудом вылетающий из пересохшего горла:

— Клубнички… не надо ли… клубнички!

Перед вами стоит баба в белой рубахе, в такой же, испещренной красными узорами, юбке и с цветною повязкой на голове. Она предлагает через отворенное окно плетеную коробью краснобокой и пахучей лесной клубники и сама между тем отирает рукавом пот, горошинами выступающий на лице. Очевидно, она рада остановиться у вашего окна, потому что тут она, по крайней мере, в тени. Она уж с час шляется по улицам, заглядывает во все окна, во все двери и нигде никого не видит, кроме лениво вспархивающих при ее приближении голубей. И вот, наконец, перед нею живое существо, устроившееся около окна и как будто прислушивающееся к преисполненной шороха тишине…

— Чтов стовит? — спрашиваете вы бабу, не столько соблазненные видом захватанной клубники, сколько чтоб положить конец ее бесплодным странствованиям.

— Десять копеек, — отвечает она, но таким голосом, как будто сама удивляется своей дерзости.

— Et jadis on ne payait ça que deux kopeks![34] — восклицает выросший тут же словно из-под земли историограф, — и заметьте, что ведь они торгуют без всяких патентов… ммеррзавки!

Вы колеблетесь. Первым вашим движением было заплатить десять копеек, но теперь, после слов историографа, вам кажется, что дать сразу такую груду денег — значит либеральничать, значит баловать народ и поселять в нем дух революций. Вам приходят в голову тысячи сентенций прежнего доброго времени о том, что состояния наживают копейками, о том, что копейку нужно беречь пуще глаза, и вы невольно начинаете выказывать непоколебимую твердость души.

— Шесть копеек! — говорите вы, соображая, что десять да два — двенадцать, разделенные на два, составляют шесть.

— Батюшка! дай хоть восемь! — канючит тот же надтреснутый, словно силой выдавляемый из горла голос.

На этот раз либерализм торжествует; восемь копеек выложены и отданы; баба улепетывает домой, верст за пять, счастливая и утешенная. Нет сомнения, она даже думает, что порядком-таки надула вас. Лёгко ли дело! Она встала в три часа утра, часа два нагибалась, собирая клубнику; потом, убравшись около дома, час шла в город, более часа шлялась по дворам и теперь употребит час, чтобы возвратиться домой… и восемь копеек! Такой результат хоть кому даст крылья! И конечно, она отнюдь не пренебрежет этой благостыней и завтра же опять явится у вашего окна с такою же ношей клубники, и если вас уже не будет в городе, то глубоко и горько вздохнет…

Это первый и самый простой вид торговли, той торговли, которая именуется свободною и которая разрешается всякому, имеющему возможность отдать пять-шесть часов времени за восемь — десять копеек.

Баба ушла. Опять не слышно человеческого голоса, опять тот же смущающий душу шорох. Напротив, через улицу, в деревянном некрашеном доме, белеются кисейные створчатые занавески, закрывающие только нижние два стекла окон и засиженные мухами; сквозь занавески и посверх их виднеется какая-то масса, не то одевающаяся, не то раздевающаяся. Бог весть откуда, словно полоумная, бежит стремглав индейка, завидевшая, что вы чтов-то едите и чтов-то кидаете в окно. А солнце так и льет целые волны зноя.

— Уж я, брат, не обману! уж коли я сказал, что животина хорошая, так бери с богом! — раздается голос на дворе.

Заслышав этот голос, вы покидаете «горницу» и отправляетесь на крыльцо. В уездном городе все настороживает чувства, все возбуждает любопытство. Желание хоть чтов-нибудь высмотреть или услышать овладевает человеком невольно, когда кругом царствует только безмолвие. На дворе, под навесом, стоит на коленах бородатый мещанин и режет овцу. Он режет ее потихоньку, не торопясь; порежет, воткнет нож в навоз, вздохнет и опять примется резать. Хозяин овцы (он же и хозяин постоялого двора) стоит подле и смотрит. Овца лежит смирно, до такой степени смирно, что в вашу душу закрадывается ужас. Ее не нужно даже связать, чтоб резать; она упрямится только тогда, когда ее выволакивают из хлева, в который ее предварительно загоняют вместе с прочими подругами, предлагаемыми на выбор. Но как скоро она уже на месте, то беспрекословно ложится на бок, беспрекословно протягивает вверх голову и ждет. Раз… раз… раз… Показывается небольшая струйка крови, затем какая-то нерешительная корча… еще и еще… все кончено!

— Ишь! — говорит бывший хозяин овцы, взирая, как она подрыгивает ногами.

Другие, выпущенные из хлева, овцы не вдруг идут за ворота, а останавливаются и как будто удивляются, какие такие неслыханные почести посыпались на их недавнюю подругу.

— Смотри, гривен семь на животине выгадаешь, — продолжает хозяин и, как будто сам дивясь своей умеренности, прибавляет, — какое семь гривен! тут, брат, рублем пахнет — вот чтов!

— Оно, конечно, рублик нажить можно, — отвечает бородатый мещанин, распяливая свою жертву на досках, перекинутых через прясла, и принимаясь тем же ножиком отделять шкуру от мяса, — да ведь тоже пить-есть, Прохор Прохорыч, нужно; опять же патент годовой взяли — его воротить тоже требуется.

Это уж торговля по патенту. Вы узнаёте, что город Глупов, несмотря на иллюминации и фейерверки, почти не ест говядины (в особенности летом), что мясников, однако, в городе довольно и что редкий из них выручает барыша больше, нежели на полтину в день. Между тем на эту торговлю нужно выправить в казне свидетельство мелочного торга, которое в уездном городе стоит от 8 до 15 руб., да билет к нему ценой от 2 до 6 руб., и сверх того заплатить разные сборы в город и земство.

— Зачем же вы торгуете? — спрашиваете вы у этих своеобразных негоциантов, изумленные ничтожностью результатов — неужели нет других способов заработывать деньги?

— А куда деваться, позволь тебя спросить? — ответит вам один, — нам и утопиться-то негде, потому наша река и для этого даже не годится!

— Все мы, сударь, около рублишка ходим! — ответит другой, — день не поешь, на другой поневоле начнешь поворачиваться! Убоину-то мы, сударь, только в светло-христово воскресенье да об рождестве едим!

— Вот хоть бы наш мясной торг, — вступает мещанин, только что зарезавший овцу, — здесь, в городе, говядину почесть что один исправник и ест! Зарезал теперича барана да и бейся с ним два дня, а на третий, гляди, он протух!

— Да ведь можно же отыскать какое-нибудь другое занятие, более прибыльное! — настаиваете вы.

— Ты выдь на улицу да и посмотри на все на четыре стороны! может, и найдешь чтов-нибудь, а нам не слыхать!

Бьет два часа; с одной стороны, одолевает скука, с другой стороны, начинает напоминать о себе голод.

— Где бы у вас в городе пообедать? — спрашиваете вы у хозяина.

Он смотрит на вас такими изумленными глазами, как будто вы у него спросили, где бы достать взаймы миллион рублей.

— Где обедать? — смущенно повторяет он ваш вопрос.

— Да ведь у вас есть гостиница?

вернуться

34

А когда-то за это платили только две копейки!