Изменить стиль страницы

— Нынче даже радуются, ежели сенат огорчен, — шепнул он соседу своему, Купидонову.

— Всё упразднено-с, — заключил Покатилов слабеющим голосом, — «надзор» — упразднен-с, коллегия — упразднена-с, а что вновь установлено, то в смешном и вредном виде представляется…

«Умница» махнул рукою и умолк. На его место, в роли обличителя, выступил генерал Чернобровов.

— Сенат-с, — сказал он, — а особливо московские оного департаменты… Это, я вам доложу, в своем роде антик был! Указы-то, бывало, охапками с почты таскают, так что ежели посторонний человек при этом случится, так только руками разведет: неужели, мол, на всю эту охапку отвечать надо? А там спустя время пойдут и донесения на охапку: «Зачем, по присланному из сената указу, исполнения учинить невозможно». Принесут, бывало, из губернского правления охапку рапортов — иной в палец толщины — так только об одном думаешь: все ли тут откровенно написано? И ежели чуть где заметишь: «К сему необходимо присовокупить», или вообще умствование какое-нибудь — «те-те-те, голубчик! прошу от умствований уволить! сенат и сам разберет, что худо, что хорошо, — нечего его наводить!» Вот, мой друг, какие мы, старики, чувства к сенату питали!

— Всякий, бывало, ябедник, и тот в сенат, — заикнулся было Гвоздилов, но вспомнил, что у него на душе постыдное дело лежит, и замолчал.

— И ябедники свою долю пользы приносили-с, — холодно заметил ему Покатилов.

— Ябедники! Но ведь это язва! — воскликнул я.

— И они предел полагали-с.

Я был побежден. Какой, однако ж, изумительный механизм! сколько гарантий! Губернский прокурор — раз, губернский штаб-офицер — два, губернское правление — три, посторонние ведомства (в том числе и начальник земской конюшни) — четыре, почтмейстер — пять, ябедники — шесть. И в облаках — сенат… московские оного департаменты!

И никто не жаловался, что много, никто не кричал: караул! власть расхищают! Вот бы когда хоть чуточку пожить!

Правда, что перед моими глазами сидели такие два экземпляра минувших дней, которые не весьма свидетельствовали в пользу устойчивости гарантий, а именно: Балаболкин и Пучеглазов (а очень вероятно, и Гвоздилов с Краснощековым); но ведь зато Балаболкин и проехался с жандармом в тележке. Что же касается до Пучеглазова, то он и до сих пор хорошенько не знает, каким образом он губернаторства лишился. Догадывается, только, что, должно быть, правитель канцелярии подсунул ему прошение об отставке подписать, а его и уволили. Так ведь и это своего рода гарантия. Кабы дать Пучеглазову волю, как этого требует последнее слово науки, так он, чего доброго, всю бы губернию сквозь строй прогнал, а правитель канцелярии понял это и упредил.

Было двенадцать, но никому и в голову не приходило, что это час привидений. Напротив, все продолжали сидеть за столом, совсем как бы живые. Но если б не крикнул в эту минуту на соседнем дворе петух — конечно, нельзя поручиться, какое превращение могло бы произойти!

Однако все обошлось благополучно, и любезный хозяин первый ободрил нас, подновив потухающую беседу рассуждениями на тему распорядительности.

— Вот вы сейчас о пределах слышали, — сказал он, — но не думайте, что ежели кто предел исполнил, тот уж освобождался от распорядительности. Требовалось, чтоб губернатор и в пределах оставался, и в то же время хозяином во всей губернии был, чтоб везде сам. Дорогу березками обсадить, пожарную трубу выписать, новый шрифт для губернской типографии приобрести, мостовые в городе исправить, бульвар устроить, фонари на улицах завести — вот задачи, которые, в старину, каждый начальник губернии обязан был выполнить. А затем и все остальное. Условился я, например, с начальником земской конюшни, чтоб по всей губернии лошади у крестьян были саврасые, — и выполнил. И не мерами строгости и понуждения я результатов достиг, а единственно с помощью распорядительности. И так эта масть у нас прижилась, что после того сколько ни старались создание мое разрушить, а и теперь еще в захолустьях крепкая саврасая порода сердце поселянина радует!

— Его превосходительство изволили московский тракт березками усадить, — присовокупил Набрюшников, почтительно указывая на Покатилова, — а после них приказали эти березки рубить. И что же-с! даже посейчас в ином месте березка целехонька стоит!

— Так вот чтов значит, мой друг, распорядительность! — обратился ко мне Чернобровов, — только раз ее стоит проявить, так потом века невежества пройдут, но и те плоды ее вполне истребить не смогут! Хоть одна березка, а все-таки останется.

— И просвещение, и продовольствие, и народная нравственность, и холера, и сибирская язва, и оспа — в одной горсти было! — вторил Чернобровову Набрюшников.

— И на все хватало времени. А нынче куда все это девалось? Говорят: отошло… но куда?

— Да туда же, куда и все прочее: измором изныло! — несколько раздраженно откликнулся Покатилов.

Воцарилось глубокое и скорбное молчание, до краев переполненное вздохами. Прасковья Ивановна потихоньку встала и отворила в соседней комнате форточку.

— Ваше превосходительство! ведь вы такую картину современности нарисовали, что трудно даже представить, как люди жить могут! — обратился я к Покатилову.

— Разве жизнь от нас зависит-с? Предоставлено нам жить — и живем-с.

Эти странные слова еще больше усилили общее уныние. А тут еще и Краснощеков подбавил.

— Бывало, я еду по губернии — и понимаю! — воскликнул он, грозя очами, — и себя самого, и других — все понимаю! Направо посмотрю и налево посмотрю — вижу-с! Чуть ежели что — стой! вылезу из экипажа и распоряжусь-с! А нынче «он» что? Потуда он себя и чувствует, покуда из квартиры до вокзала железной дороги, облаком одеянный, едет! Приехал, сел в вагон — что «он» такое? — кладь-с! Везут его, как и всякую прочую кладь, а куда везут — он не знает! Силу пара остановить не может, рельсы с дороги снять — не имеет права! задний ход дать — не умеет! А ежели на станции шуметь начнет— сейчас протокол. И пойдут перед всем честным народом разбирать, в какой силе он шум производил «при исполнении» или просто в качестве разночинца. Срам-с.

— Направляй кишку! — взвыл во сне Балаболкин и в то же время так сильно покачнулся вбок, что едва не свалился со стула.

Это была последняя вспышка; приближался процесс старческого разложения. У всякого что-нибудь затосковало. У Чернобровова — нога, у Покатилова — лопатка, у Краснощекова — поясница. Все чувствовали потребность натереться на ночь маслицем и надеть на голову колпак. Даже дамы не без умысла любопытствовали, какое сегодня число?

Увы! передо мною приподнят был лишь край таинственной завесы, скрывавшей прошлое! Собственно говоря, я получил более или менее ясное представление только о «пределах»; о творческой же деятельности дореформенных губернаторов я знал только одно: что они могли распространить саврасую масть. Но как они относились к сокровищам, в недрах земли скрывающимся? Как понимали вопрос о движении народонаселения? Одобряли ли заведение фаланстеров? доставляли ли в срок сведения, необходимые для издания академического календаря, и в каком смысле: тенденциозные или наивные? Признавали ли пользу травосеяния? верили ли в чудеса, или считали оные лишь полезным мероприятием в видах обуздания простолюдинов? Находили ли достаточною существующую астрономическую систему, или полагали оную, для пользы службы, отменить? провидели ли гессенскую муху, сусликов, кузьку, скопинский банк, саранчу? Какими идеалами руководились при определениях, увольнениях и перемещениях? — вот сколько вопросов разом пронеслось передо мной, и все они остались такою же загадкой, как и в то утро, когда генерал Чернобровов благосклонно почтил меня приглашением.

По примеру прочих, я уже собрался встать, как встретил устремленный на меня взор Купидонова, который как бы говорил: так неужто же от меня и научиться уж нечему?

— Может быть, и вы имеете что-нибудь сказать, полковник? — обратился я к нему.

— Немногое, — ответил он, — но тоже в своем роде… Первые мостки через Неву я еще при блаженной памяти Александре I устраивал и затем ежегодно, весною и осенью, в течение тридцати лет, нес на себе эту обязанность. И сошлюсь на всех: каковы были дореформенные мостки и каковы нынешние?! Только и всего.