— Вы, конечно, серьезными делами заняты, messieurs?[83] — обращается она, окидывая всех нас ласковым взором.
— Нет, тряпками! — любезно отзывается генерал, который между дамами нашего общества пользуется репутацией милого гроньяра.[84]
— Однако мужчины имеют о бедных женщинах самое обидное понятие! как будто мы только и можем быть заняты что тряпками… — говорит генеральша, слегка вздыхая.
И затем, сделав каждому из нас приятный вопрос («1а santé de madame est toujours bonne?»[85] или: «а у вашего Колечки уже прорезались зубки, Иван Фомич?»), она удаляется, увлекши за собой во внутренние покои Корепанова, который, как человек молодой и холостой, может, конечно, принести больше удовольствия ее demoiselles,[86] нежели нам.
После этого из внутренних покоев к нам высылается превосходно сервированный чай с превкусными сдобными булками, причем генерал весьма приветливо замечает: «Вот это так дамское дело… хозяйничать… чай разливать»…
— А ведь русский народ именно добрый народ! — говорит Иван Фомич, который, как любитель отечественной старины (он в свое время, служа в департаменте, целый архив в порядок привел), сгорает нетерпением навести разговор на прежнюю тему.
— Кроткий народ! — подтверждает генерал Голубчиков.
— И терпелив-с! — отзывается командир.
— Н-да; этакой народ стоит того, чтоб о нем позаботиться! — говорит генерал, и в глаза его внезапно закрадывается какое-то удивительное блаженство, чуть-чуть лишь подернутое меланхолией, как будто он в ту же минуту рад-радехонек был бы озаботиться, но это не от него зависит.
— В нынешнем году все пайки простил-с! — вмешивается командир.
— Все? — спрашивает Голубчиков, вконец побежденный таким великодушием.
— Решительно все-с!
— Какая, однако ж, похвальная черта!
— Желательно было бы, знаете, изучить его, — предлагает Иван Фомич.
— То есть в каком же это смысле?
— Ну там… нужды… желания…
— Гм… я, однако ж, не думаю, чтоб это могло принести ожидаемую пользу.
— Почему же, ваше превосходительство?
— А потому, ваше превосходительство, что тут нет именно того, что мы, люди образованные, привыкли разуметь под именем нужд и желаний.
— Согласитесь, однако ж, что нужды и желания могут рождаться не только сами по себе, но и посредством возбуждения, ваше превосходительство! Оставьте, например, меня в покое— ну, я, конечно, не буду иметь ни нужд, ни желаний, а предпиши-ка мне кто-нибудь: «Ты, любезный, обязан иметь нужды и ощущать желания»… поверьте, ваше превосходительство, что те и другие явятся непременно!
— Все это очень может быть, но позвольте один нескромный вопрос: лучше ли будет?
— Если ваше превосходительство изволите рассматривать вопрос с этой точки зрения…
— Не видим ли мы примеров, что желания только отравляют жизнь человека?
— Этого, конечно, нельзя отрицать-с…
— Не встречаем ли мы на каждом шагу, что те люди самые счастливые, у которых желания ограниченны, а нужды не выходят из пределов благоразумия?
— Это всеконечно-с…
— Следовательно, ваше превосходительство, на это дело надо взглянуть не с одной, а с различных точек зрения…
Иван Фомич соглашается безусловно, и разговор, по-видимому, истощается. Сознаюсь откровенно, мы не недовольны этим. Уже давно заглядываемся мы на зеленые столы, расставленные в зале, а искренний приятель мой, Никита Федорыч Птицын (званием помещик), еще полчаса тому назад, предварительно толкнув меня в бок, сказал мне по секрету: «Что за чушь несут наши генералы! давно бы пора за дело, а потом и водку пить!» И хотя я в то время старался замять такой странный разговор, но внутренно—не смею в том не покаяться! — не мог не пожелать, чтоб Иван Фомич как можно скорее согласился с генералом и чтоб все эти серьезные дела были отложены.
Но и на этот раз надеждам нашим не суждено сбыться, потому что едва лишь генерал открывает рот, чтоб сказать: «А не пора ли, господа, и за дело?» — как двери с шумом отворяются, и в комнату влетает генерал Рылонов (в сущности, он не генерал, но мы его в шутку так прозвали), запыхавшийся и озабоченный.
— Слышали, ваше превосходительство? — обращается он к хозяину дома. — Шалимов в трубу вылетел!
— Съел Забулдыгин! — восклицаем мы хором.
— Скажите пожалуйста! — отделяется голос Голубчикова, — и так-таки без всяких онёров?
— Безо всего-с; даже никуда не причислен-с.
— Что называется, умер без покаяния! — справедливо замечает Иван Фомич.
Пехотный командир дико гогочет. Голубчиков долго не может прийти в себя от удивления и время от времени повторяет: «Скажите пожалуйста!»
— А ведь нельзя сказать, чтоб глупый человек был! — говорит Генералов.
— Ничего особенного, — возражает Рылонов.
— Все около свечки летал!
— А главное, то забавно, что свечку-то нашу сальную за солнце принимал…
— Ан и обжег крылушки!
— Ах, господа, господа! Как знать, чего не знаешь! Как солнышка-то нет, так и сальную свечку поневоле за солнце примешь! — говорит Голубчиков, впадая, по случаю превратности судеб, в сугубую сентиментальность.
— Все, знаете, какого-то смысла искал…
— Даже в нашей канцелярской работе…
— Смешно слушать!
— Всех столоначальников с ног смотал!
— И что, например, за расчет был ссориться с Забулдыгиным? — продолжает Голубчиков, — решительно не могу понять! Я сам вот, как видите, не раз ему говорил: «Да плюньте вы на него, Николай Иваныч!» Так нет, куда тебе. «Плюнуть-то, говорит, я на него, пожалуй, плюну, только ведь и растереть потом надо, ваше превосходительство!»
— Ан вот и растирай теперь!
— Грани теперь в Питере мостовую, покуда приличное место отыщешь…
— Это, как по-нашему говорится: cherche![87] — замечает командир.
— А плюнул бы, так и все бы ладно!
— Оно конечно, ваше превосходительство, что лучше плюнуть, но ведь, с другой стороны, и сердце иногда болит! — возражает статский советник Генералов.
— И ой-ой, еще как болит! — развивает Иван Фомич.
— И все-таки плюнуть! — упорствует Голубчиков, — да помилуйте, господа, что ж это за ребячество! Ну, вы представьте себе, например, меня; ну, иду я по улице и встречаю на пути своем неприличную кучу… Неужели я стану огрызаться на нее за то, что она на пути моем легла? нет, я плюну на нее и, плюнувши, осторожно обойду.
— Нет-с, ваше превосходительство, я насчет этого не могу пристать к вашему мнению, — возражает Иван Фомич, — конечно, на кучу, так сказать, неодушевленную и, следовательно, не своим произволом накиданную, сердиться смешно, но в овраг ее свалить все-таки следует-с.
— А если овраг уж завален?
— И, ваше превосходительство! в губернском городе чтоб не нашлось места для нечистот! — да это боже упаси!
— А я все-таки продолжаю утверждать, что следует плюнуть, и больше ничего!
— Нет, вы мне объясните, за что они передрались? — спрашивает Генералов.
— Да верно ли это?
— Ты, генерал, не соврал ли?
— Ведь ты, ваше превосходительство, здоров врать-то!
— Помилуйте-с, сейчас из клуба-с; Забулдыгин сам всем рассказывает!
— Чай, шампанское на радостях лакает?
— Не без того-с.
— Ну, значит, крупно наябедничал!
— А жаль молодого человека. Еще намеднись говорил я ему: «Плюньте, Николай Иваныч!» — так нет же!
Для объяснения этой сцены считаю не излишним сказать несколько слов о Шалимове и Забулдыгине.
Шалимова мы вообще не любили. Человек этот, будучи поставлен природою в равные к нам отношения, постоянно предъявлял наклонности странные и даже отчасти подлые. Дружелюбный с низшим сортом людей, он был самонадеян и даже заносчив с равными и высшими. К красотам природы был равнодушен, а к человеческим слабостям предосудительно строг. Глумился над пристрастием генерала Голубчикова к женскому полу, хотя всякий благомыслящий гражданин должен понимать, что человек его лет (то есть преклонных), и притом имеющий хорошие средства, не может без сего обойтись. Действия Забулдыгина порицал открыто и (что всего важнее) позволял себе разные колкости насчет его действительно не соответствующего своему назначению носа. Вообще же видел предметы как бы наизнанку и походил на человека, который, не воздвигнув еще нового здания, желает подкопаться под старое. Желание тем более пагубное, что в последнее время уже неоднократно являлись примеры исполнения его. Следовательно, удаление такого человека должно было не огорчить, но обрадовать нас. И думаю, что принесенное Рылоновым известие произвело именно подобного рода действие; хотя же генерал Голубчиков и заявил при этом некоторое сожаление, но должно полагать, что это сделано им единственно по чувству христианского человеколюбия.