VIII
Наконец, в одно прекрасное утро, Максим Федорыч спохватился, что пора уж ехать, тем более что репертуар увеселений начинал истощаться. Он собрал свои воспоминания, посоветовался с записною книжкой и нашел, что материалов для будущего донесения предостаточно. О генерале Голубовицком и преимущественно о генеральше предположил он высказаться с особенною теплотою. В пользу их можно, пожалуй, даже пожертвовать двумя-тремя субъектами, чтоб лучше и явственнее оттенить картину. Само собою разумеется, что нельзя же всех чиновников найти добродетельными; это невозможно, во-первых, потому, что самая природа в своих проявлениях разнообразна до бесконечности; а во-вторых, потому, что и начальство не поверит этой эпидемии добродетели и, чего доброго, заподозрит еще способности ревизора. Поэтому выбраны были в жертву так называемые пререкатели и беспокойные, которых и оказалось двое: советник губернского правления Евфратский и член приказа Семибашенный. Евфратский жил весьма уединенно, ни к кому не ездил и вследствие того был заподозрен в вольнодумстве и в намерении восстановить в России патриаршеское достоинство, о чем будто бы он и выражался стороною там-то и тогда-то. Семибашенный же хотя и не мечтал о восстановлении патриаршеского достоинства, но взамен того неоднократно предъявлял пагубную наклонность к исламизму и даже публично называл турок счастливчиками, приводя в основание такого мнения лишь грубые поползновения своей чувственности. Само собою разумеется, что такие лица не заслуживали ни малейшего снисхождения.
Прощание было очень трогательно. На обеде, данном по этому случаю генералом Голубовицким, было сказано много теплых слов и выпито немало тостов за здоровье дорогого гостя.
— Скажу вам откровенно, — выразился при этом генерал, с чувством пожимая руку Максима Федорыча, — я давно, очень давно не имел такого приятного гостя!
— Позвольте и мне, в свою очередь, удостоверить, ваше превосходительство, что давно, очень давно я не имел таких приятных минут, какие провел здесь, в вашем любезном обществе, — отвечал Максим Федорыч взволнованный.
— Mais revenez nous voir,[68] — любезно сказала Дарья Михайловна.
— Impossible, madame![69] мы, люди службы, люди деятельности, не всегда можем следовать влечениям сердца…
Все присутствовавшие были растроганы. Когда же после обеда наступил час расставания и Максим Федорыч долго, в каком-то тяжком безмолвии, держал в своих руках руку Дарьи Михайловны, то его превосходительство Степан Степаныч не мог даже выдержать. Он как-то восторженно замахал руками и бросился обнимать Голынцева, а Семионович, стоя в это время в стороне, шепотом декламировал:
Вечером, часу в девятом, ровно через месяц по приезде в Крутогорск, Максим Федорыч уже выезжал за заставу этого города. Частный пристав Рогуля, сопровождавший его превосходительство до городской черты, пожелал ему счастливого пути и тут же, обратившись к будочнику, сказал:
— Ну, вот и ревизор! что ж что ревизор! нет, кабы вот Павла Трофимыча Перегоренского к ревизии допустили — этот, надо думать, обревизовал бы!
В эту же ночь послал бог снежку, который в каких-нибудь два часа закрыл самый след повозки Максима Федорыча.
УТРО У ХРЕПТЮГИНА
Драматический очерк
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:
Иван Онуфрич Хрептюгин, 55 лет, негоциант.
Дмитрий Иваныч, иначе Démétrius, сын его, 20 лет, служит при губернаторе.
Статский советник Семен Семеныч Фурначев, 50 лет, имеет к Хрептюгину начальственные отношения.
Майор Станислав Фаддеич Понжперховский, 40 лет, ремеслом проходимец.
Иван Петрович Доброзраков, отставной штаб-лекарь, 55 лет.
Леонид Сергеич Разбитной, чиновник особых поручений при губернаторе, молодой человек.
Отставной подпоручик Живновский, 50 лет.
Титулярная советница Степанида Карповна Гнусова, 45 лет, экономка Хрептюгиных.
Действие происходит в губернском городе.
СЦЕНА I
Театр представляет богато убранную гостиную в доме Хрептюгина. В середине и направо от зрителя двери. На столе перед диваном поставлена закуска и водка.
Гнусова (пожилая женщина, одета в черное шелковое платье; на плечах у нее желтая шаль; на голове чепец. При открытии занавеса она занимается приготовлением закуски). Шутка сказать, скоро одиннадцатый час, а он еще дрыхнет! И не убьет же бог громом этакого аспида! По естеству-то, ему бы теперь на босу ногу бегать да печки затоплять, ан он вот валяется… Да и спать ведь не спит, а именно валяется, потому, дескать, что в Питере благородные люди таким манером делают. (Задумывается.) Вот я и благородная, и муж титулярным советником был… так хоть бы за стол с собой посадили, и того нет!
СЦЕНА II
Гнусова и Понжперховский (видный мужчина, в военном сюртуке; усы нафабрены и тщательно завиты, волосы на голове приглажены; вертляв и занят собой; говорит с сильным акцентом).
Понжперховский. Иван Онуфрич не вставали?
Гнусова. Где же ему встать, батюшка!
Понжперховский. Это лучше-с; я, признаюсь вам, даже не люблю, когда ваш Онуфрич перед глазами торчит… Поговорить можно и без него, выпить и закусить тоже-с…
Гнусова. Конечно, сударь!
Понжперховский. Я вам доложу, почтеннейшая Степанида Карповна, что на этих людей нужно смотреть с философической точки зрения… Вот я, например: люблю и в карточки перекинуть, и хорошую сигару выкурить, и пообедать изящно, и побеседовать… все это у Хрептюгина я нахожу-с. Следственно, что ж мне за дело до того, что он еще вчерашнего числа невесть в какой родословной записан был? Возьмем хоть бы теперь: закуска, я вижу, на столе приготовлена, водка есть… ну, и ваша приятная беседа тоже-с… за ваше здоровье, Степанида Карповна! (Пьет и закусывает.)
Гнусова. На здоровье, сударь. Оно точно, вы люди наезжие… вам оно ничего, как он колобродит, да и колобродить-то при вас он еще не больно осмелится…
Понжперховский. Это всеконечно-с… потому что мы иногда можем и до лица коснуться…
Гнусова. А каково-то нам, грешным? Бедняк, сударь, что муха: где забор, там двор, где щель, там постель! Намеднись вот чуть со двора меня не согнал: «Хочу, говорит, чтоб у меня немка в экономках была!» Ну, рассудите вы сами. Станислав Фаддеич, хуже, что ли, я немки-то!
Понжперховский. Сс… да он должен был бы радоваться, что ему дворянка служит!
Гнусова. Тоже и я говорю… насилу уж его Аксинья Ивановна уняла!
Понжперховский. Д-да-с… так вот видите: стало быть, Аксинья-то Ивановна добрая!
Гнусова. И, сударь, не говорите! тоже озорница выросла!
Понжперховский. Это можно изменить-с… Будет не только шелковая, а даже бархатная; на это манера есть-с… А вы исполнили порученьице-то, моя почтенная?
Гнусова. Говорила, сударь… только она все чтой-то мнется… сначала было подалась, а потом и опять на попятную.
Понжперховский. Да что же такое-с?
Гнусова. Да говорит, что ты больно по гостям шататься любишь, а я, говорит, желаю, чтоб муж у меня бессменно при мне сидел…
Понжперховский. Ну, скажите пожалуйста! Ведь вот жадность какая! Да вы бы внушили ей, моя почтеннейшая, что и без того ей уж под тридцать!
Гнусова. Говорила я, так она все свое: папаша, говорит, коли захочет, так для браку и из Петербурга генералы приедут!
Понжперховский. Д-да… а как хотите, это ведь правда, что дрянная-то кровь, как ты там ее ни перегоняй сквозь куб, а все скажется… Мне не ее-с, а вот приложений-то жалко!