Изменить стиль страницы

Ежели эти мечтания осуществятся, да еще ежели денежными штрафами не слишком донимать будут (подумайте! где же бедному литератору денег достать, да и на что?.. на штрафы), то будет совсем хорошо.

Я помню, эта триада так ясно сложилась в моей голове, что, встретив в тот же вечер под орешниками графа ТвэрдоонтС, я не выдержал и сообщил ему мой проект.

С первого абцуга он даже одобрил.

– Вы логичны, Подхалимов! – сказал он мне, – и, в сущности, быть может, даже правы. Я удивляюсь полету вашей фантазии и нахожу ваш вымысел в высшей степени благородным… но!

Но потом вдруг засверкал глазами и забормотал:

– Но пресса… вы понимаете?.. вы говорите, что это сила… прекрасно!.. но сила… и притом… Откуда, спрашиваю вас, зло?.. Но положим, однако ж… допустим, что это сила… пусть будет по-вашему… Но это сила… О! го-го-го!

Он не выдержал и, вынув из кармана трубу, протрубил:

Трубят в рога!
Разить врага!
Давно пора!

И зачем только я этот разговор завел?!

* * *

Но вопрос об оскудении бюрократического творчества продолжал терзать меня. Я видел пагубные последствия этого поветрия на графе ТвэрдоонтС и не мог не трепетать за будущее России. Этот человек дошел наконец до такой прострации, что даже слово «пошел!» не мог порядком выговорить, а как-то с присвистом, и быстро выкрикивал: «п-шёл!» Именно так должен был выкрикивать, мчась на перекладной, фельдъегерь, когда встречным вихром парусило на нем полы бараньего полушубка и волны снежной пыли залепляли нетрезвые уста. Но замечательно, что тот же самый ТвэрдоонтС, как только речь касалась предметов его компетентности, говорил не только складно, но и резонно. Так, например, однажды при мне зашел у него с Мамелфиным разговор о том, что есть истинная кобыла и каковы должны быть у нее статьи? – и я решительно залюбовался им. Совсем другой человек стоял передо мной. Умен, образован, начитан и… доброжелателен. И он знал кобылу, и кобыла знала его. Общие положения, выводы, цитаты – так и сыпались…

Как бы то ни было, но я решился от самого графа ТвэрдоонтС добиться разъяснения этой тайны.

– Граф! – сказал я, встретившись с ним, – будьте так добры разрешить мое недоумение: отчего наше бюрократическое творчество до такой степени захудало?

– Я вас не понимаю, – ответил он холодно, оглядывая меня с ног до головы.

– Позвольте пояснить примером. Отчего, например, как только дело коснется вопросов внутренней политики, или благоустройства, или, наконец, экономии, – вы ничего не имеете сказать, кроме: "п-шел!"

Он вновь пытливо взглянул на меня, как бы подозревая, не расставляю ли я ему ловушку. Но в голосе моем не слышалось и тени озорства; одна душевная теплота – и ничего больше. Он понял это.

– Вы правы, мой друг! – сказал он с чувством, – я действительно с трудом могу найти для своей мысли приличное выражение; но вспомните, какое я получил воспитание! Ведь я… даже латинской грамматики не знаю!

– Ах, ваше сиятельство, это ужасно!

– Вот Мамелфин – тот счастливее меня! Он Евтропия в своем "заведении" переводил!

– Но если вас не учили латинской грамматике, то в чем же состояло ваше воспитание?

– Нас заставляли танцевать, фехтовать, делать гимнастику. В низших классах учили повиноваться, в высших – повелевать. Сверх того: немного истории, немного географии, чуть-чуть арифметики и, наконец, краткие понятия о божестве. Вот и все. Виноват: заставляли еще вытверживать басни Лафонтена к именинам родителей…

– Ваше сиятельство! не помните ли какой-нибудь басенки? – вдруг разохотился я.

– Помню и даже с удовольствием прочитаю.

И он, не выжидая дальнейших просьб, начал:

Maitre corbeau, sur un arbre perche,
Tenait en son bec un fromage…[56]

Он декламировал так мило и так детски отчетливо, что даже посторонние прохожие останавливались и любовались.

– Прекрасно! – похвалил я, – но понимаете ли вы, граф, смысл этой басни?

Он на минуту задумался.

– До сих пор, – сказал он, – я не думал об этом; но теперь… понимаю! Знаете ли вы, Подхалимов, что в этой басне рассказана вся моя жизнь?

– Это весьма возможно, граф!

– Именно так. Было время, когда и я во рту… держал сыр! Это было время, когда одни меня боялись, другие – мне льстили. Теперь… никто меня не боится… и никто не льстит! Как хотите, а это грустно, Подхалимов!

– Бог милостив, ваше сиятельство!

Он не отвечал и некоторое время, понурив голову, шел рядом со мной по аллее.

– Моя жизнь – трагедия! – начал он опять, – никто не видел столько лести, как я, но никто не испытал и столько вероломства! Ужасно! ужасно! ужасно!

– Ваше сиятельство! позвольте вам доложить! Это всегда так бывает. Коль скоро человек взбирается на высоту, не зная латинской грамматики, то естественно, что это наводит на всех страх. А где страх, там, конечно, и лесть. Зато потом, когда обнаруживается, что без латинской грамматики никак невозможно, и когда, вследствие этого, человек оказывается несостоятельным и падает, тогда, само собой разумеется, страх и лесть исчезают, а вместо них появляется озорство и вероломство. По крайней мере, так идет эта процедура у нас.

– Понимаю я это, мой друг! Но ведь я человек, Подхалимов! Homo somo, как говорит Мамелфин… то бишь, как дальше?

– Homo sum et nihil humani a me alienum puto,[57] – подсказал я, – то есть: человек есмь и ни один человеческий порок не чужд мне…

– Вот видите ли! Разве легко мне примириться с моим настоящим положением?

– Знаю, что не легко, граф, но, по моему мнению, слишком огорчаться все-таки не следует. Фортуна слепа, ваше сиятельство, а бог не без милости. Только уж тогда нужно покрепче сыр-то во рту держать.

– Натурально!

– Но ежели, ваше сиятельство, это случится… Позвольте надеяться, сиятельнейший граф!

– Натурально! И даже… непременно! Вы будете, так сказать… Но только с одним условием… скажите, вы не будете льстить мне, Подхалимов?

– Никак нет-с, ваше сиятельство!

– И вы будете всегда говорить мне правду? одну только правду?

– Точно так, ваше сиятельство!

– Touchez la![58]

Он протянул мне руку и затем вдруг дрогнул всем телом и… обнял меня! Это было до того несогласно с обычаями Интерлакена, что Юнгфрау мгновенно закутала свою вершину в облако, а сидевшая поблизости англичанка вскрикнула: shocking![59] – и убежала.

– Но довольно об этом! – сказал граф взволнованным голосом, – возвратимся к началу нашей беседы. Вы, кажется, удивлялись, что наше бюрократическое творчество оскудевает… то есть в каком же это смысле? в смысле распоряжений или в другом каком?

– Нет, ваше сиятельство, не в смысле распоряжений. Распоряжений и нынче очень довольно, но мотивировки у распоряжений нет. Трудно понять-с.

– Гм… да; но как же, по-вашему мнению, помочь этому?

– Конечно, необходимо прежде всего обратить внимание на воспитание…

– Да, но ведь это длинная история! Покуда вы воспитанием занимаетесь, а между тем время не терпит!

– Точно так, ваше сиятельство. И я, в сущности, только для очистки совести о воспитании упомянул. Где уж нам… и без воспитания сойдет! Но есть, ваше сиятельство, другой фортель. Было время, когда все распоряжения начинались словом "понеже"…

– "Понеже"… это, кажется, "поелику"?

– Браво, граф! Именно оно самое и есть. Так вот, изволите видеть…

И я изложил ему в кратких словах, но ясно, всю теорию "понеже". Показал, как иногда полезно бывает заставлять ум обращаться к началам вещей, не торопясь формулированием изолированных выводов; как это обращение, с одной стороны, укрепляет мыслящую способность, а с другой стороны, возбуждает в обывателе доверие, давая ему возможность понять, в силу каких соображений и на какой приблизительно срок он обязывается быть твердым в бедствиях. И я должен отдать полную справедливость графу: он понял не только оболочку моей мысли, но и самую мысль.

вернуться

56

Вороне где-то бог послал кусочек сыру…

вернуться

57

Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо

вернуться

58

По рукам!

вернуться

59

неприлично!