нашей сокровенной мечтой было когда-нибудь увидеть живого Блока, услышать его голос. Мы прочитали выставленную рядом с портретом телеграмму, где коротко сообщалось о смерти Блока.

Мысль о том, что нам никогда не суждено будет увидеть поэта, изображенного на уже успевшей выгореть большой фотографии – кудрявая голова, прекрасное лицо, белые пророческие глаза, отложной воротник байроновской рубашки, – такой противоестественной среди этого зноя, пыли, провинциального мусора на запущенной площади города, оглушенного воскресным трезвоном базарной церкви, что мы ужаснулись тому необратимому, что произошло.

В один миг в нашем воображении пронеслись все музыкальные и зрительные элементы его поэзии, ставшие давно уже как бы частью нашей души.

«Во рву некошеном… красивая и молодая… Нет имени тебе, мой дальний, нет имени тебе, весна… О доблестях, о подвигах, о славе… Революцьонный держите шаг! Неугомонный не дремлет враг!… И Кельна дымные громады… Донна Анна спит, скрестив на сердце руки, Анна видит неземные сны… Дыша духами и туманами… И шляпа с траурными перьями и в кольцах узкая рука… Далеко отступило море, и розы оцепили вал… Окна ложные на небе черном и прожектор на древнем дворце; вот проходит она вся в узорном и с улыбкой на смуглом лице, а вино уж мутит мои взоры, и по жилам оно разлилось; что мне спеть в этот вечер, синьора, что мне спеть, чтоб вам славно спалось… Только странная воцарилась тишина… Отец лежал в Аллее Роз…»

Это все написал он, он…

Нас охватило отчаяние. Мы вдруг ощутили эту смерть как конец революции, которая была нашим божеством. Не в духе того времени были слезы. Мы разучились плакать.

Мы с ключиком не плакали.

Потом мы молча пошли сквозь адский зной этого августовского полудня в изнемогающий от жажды, безлюдный, пыльный городской сад или даже, кажется, парк – не все ли равно, как он назывался? – шаркая босыми ногами по раскаленному гравию дорожек, и легли на дотла выгоревшую траву совсем желтого газона, несколько лет уже не поливавшегося, вытоптанного.

Мы лежали рядом, как братья, вверх лицом к неистовому солнцу, уже как бы невесомые от голода, ощущая единственное желание – покурить. На дорожках мы не нашли ни одного окурка. Мы как бы висели между небом и землей, чувствуя без всякого страха приближение смерти. Чего же еще мы могли ожидать?

– Я никогда не думал, что смерть может быть так прекрасна: вокруг нас мир, в котором уже нет Блока, – сказал ключик со свойственной ему патетичностью.

Ничто не мешало нам перестать существовать.

Солнце и голод превращали нас еще при жизни в мощи. Мы чувствовали себя святыми. Может быть, мы и впрямь были святыми?

Сколько времени мы лежали таким образом на выжженной траве, я не знаю. Но душа все еще не хотела оставлять нашего тела. Солнце, совершая свой мучительно медленный кругообразный путь, опускалось в опаленную листву мертвого парка.

Наступали сумерки, такие же жгучие, как и полдень. Можно было думать, что они шли из вымершего Заволжья.

А мы все еще, к нашему удивлению, были живы.

– Ну что ж, пойдем, – сказал ключик с безжизненной улыбкой.

Мы с трудом поднялись и побрели в свою осточертевшую нам гостиницу. У нас даже не хватило сил проюркнуть мимо старика, продающего папиросы, который со скрытым укором посмотрел на нас.

Потом мы лежали на своих твердых кроватях и, желая заглушить голод, громко пели, не помню уже что. Откуда-то с улицы доносились звуки дряхлой дореволюционной шарманки, надрывавшие сердце, усиливавшие наше покорное отчаяние.

В голой лампочке под потолком стали медлительно накаливаться, краснеть вольфрамовые нити, давая представление о стеклянном яйце, пыльной колбочке, в котором доклевывается цыпленок чахлого света.

Из коридора иногда доносились.

«…шаги глухие пехотинцев и звон кавалерийских шпор»…

Это проходили постояльцы гостиницы, по преимуществу бывшие военные, еще не снявшие своей формы, ныне советские служащие. Звук этих шагов еще более усиливал наше одиночество.

Но вдруг дверь приоткрылась и в комнату без предварительного стука заглянул высокий красивый молодой человек, одетый в новую, с иголочки красноармейскую форму: гимнастерка с красными суконными «разговорами», хромовые высокие сапоги, брюки галифе, широкий офицерский пояс, а на голове расстегнутая крылатая буденовка с красной суконной звездой. Если бы на рукаве были звезды, а на отложном воротнике ромбы, то его можно было бы принять по крайней мере за молодого комбрига или даже начдива – легендарного героя закончившейся гражданской войны.

– Разрешите войти? – спросил он, вежливо стукнув каблуками.

– Вы, наверное, не туда попали, – тревожно сказал я.

Нет, нет! – воскликнул, вдруг оживившись, ключик. – Я уверен, что он попал именно сюда. Неужели ты не понимаешь, что это наша судьба? Шаги судьбы. Как у Бетховена!

Ключик любил выражаться красиво.

– Вы такой-то? – спросил воин, обращаясь прямо к взъерошенному ключику, и назвал его фамилию.

– Ну? – не без торжества заметил ключик. – Что я тебе говорил? Это судьба! – А затем обратился к молодому воину голосом, полным горделивого шляхетского достоинства: – Да. Это я. Чем могу служить?

– Я, конечно, очень извиняюсь, – произнес молодой человек на несколько черноморском жаргоне и осторожно вдвинулся в комнату, – но, видите ли, дело в том, что послезавтра именины Раисы Николаевны, супруги Нила Георгиевича, и я бы очень просил вас…

– Виноват, а вы, собственно, кто? Командарм? – прервал его ключик.

– Никак нет, отнюдь не командарм.

– Ну раз вы не командарм, то, значит, вы ангел. Скажите, вы ангел?

Молодой человек замялся.

– Нет, нет, не отпирайтесь, – сказал ключик, продолжая лежать в непринужденной позе на своей жесткой кровати. – Я уверен, что вы ангел: у вас над головой крылья. Если бы вы были Меркурием, то крылья были бы у вас также и на ногах. Во всяком случае, вы посланник богов. Вас послала к нам богиня счастья, фортуна, сознайтесь.