Трудно было рыть, очень трудно: снег в ту зиму глубокий выпал, а Карпендер нарочно приказал приказчику поглубже свои «подарки» зарыть и покрепче, притоптать все сугробы. Я, помню, в первую же минуту ноготь себе содрал. Палец болит, на снегу кровь краснеет, а я зубы сжал и одной рукой дальше рою.
Первым один мальчишка пачку табаку нашел. Какой-то старик, который рядом рылся, стал кричать, что он раньше эту пачку заметил. Драка началась. А Карпендер, Нэнэк и приказчик подошли поближе, чтобы лучше всё видеть. Стоят смотрят, хохочут на весь поселок.
Вдруг Памья подошел к Карпендеру и со всего размаха ударил его. Так ударил, что скупщик сразу упал. А Памья стоит над ним и спрашивает: «Что, смешно тебе теперь? Смешно?»
Но туг Нэнэк и приказчик схватили Памью. Ещё несколько помощников у них нашлось. Хотели, значит, выслужиться перед скупщиком и байдарным хозяином. Навалились на Памью все вместе, связали его, потащили в дом. Карпендеру помогли подняться, тоже в дом повели.
А мы сбегали за лопатами, разрыли снег, разделили всё, что нашли. Только никто особой радости от этих находок не чувствовал.
Два дня ничего мы не знали про Памью. На третий день шаман объявил, что Памья наказан за покушение на скупщика. «Он теперь никогда не вернется, — говорил шаман. — Его не люди наказали, его сами кэле наказали». И он ещё так говорил: «Если кто-нибудь всё-таки увидит Памью, пусть прогонит его или сам убежит от него. Пусть помнит, что с Памьей нельзя говорить, нельзя ни в чем помогать ему. Кто поступит иначе, тот разгневает кэле».
Кто-то узнал от приказчика, что сделали с Памьей. И через час об этом знали уже во всех ярангах. Оказывается, вот как дело было.
Карпендер сам побоялся Памью убить. От властей-то он летом откупился бы взяткой, а опасался, что люди отомстить могут за Памью. Позвал шамана. Шаман тоже решил схитрить. «Мы его трогать не станем, — сказал он. — Пускай Памью сами кэле судят».
Они его раздели догола, положили на нарту и отвезли в тундру. Там и бросили. Совсем голый он был, связанный по рукам и ногам.
Утром приехали они посмотреть на Памью. Они думали, что тундровые волки растерзали его или морозом убило. Ходят, никак не могут его найти. Правда, ночью большой снегопад был, могло занести снегом. Рылись, рылись они в снегу, все сугробы обшарили — нигде нету. Там и Карпендер был, и Нэнэк, и приказчик. Не нашли. Решили, что не на то место приехали. Ночью-то они место как следует не приметили, пьяные ведь были, а тундра и трезвого может сбить с толку
Вернулись в поселок. Какая разница — волки его загрызли или морозом убило? Подождали они ещё два дня, и шаман объявил, что Памью кэле забрали.
А на четвертую ночь услышал я вдруг шорох в сенях нашей яранги. Выбрался из полога, чувствую — какая-то собака мне руку лижет. Пригляделся — в сенках Памья стоит со своей собакой. Делает мне знаки, чтобы я молчал.
Сначала я очень испугался: я тогда ещё верил в этих самых кэле. А Памья мне говорит:
— Не бойся меня, Мэмыль. Сбегай к нам, скажи моему отцу, что я его жду здесь. Только сначала посмотри, нет ли в нашей яранге чужого кого-нибудь. Может, Карпендер или Нэнэк подослали кого-нибудь, чтобы подстеречь меня.
У меня сразу страх прошел. Провел я Памью в полог, разбудил мать, мы его теплыми шкурами накрыли. Потом я за его отцом сбегал. А когда мы пришли, Памья спал.
Он у нас в яранге целый день провел. Как проснулся, поел немного, все рассказал нам. Памью, оказалось, спасла его собака. Когда его в тундру везли, она за нартами бежала. Она вся была белая — ни одного пятнышка нигде, ни одной темной шерстинки. Потому, верно, и не приметили ее в тундре. А когда бросили Памью, она подползла, перегрызла лахтачьи ремни. У него и руки и ноги лахтачьими ремнями были скручены. Трое суток они по тундре ходили, прятались в снежных норах от ветра, грелись друг о друга. Вот как.
Одели его, собрали немного припаса в дорогу, и ушел он в верховья реки Амгуемы, к оленным чукчам. Прощались мы, помню, за сопкой. Памья тогда сказал: «Вернусь, вот увидите. Скоро, не скоро, а вернусь!» И зашагал в свою дальнюю дорогу. Белая его собака попрыгала вокруг хозяина, а потом словно поняла, куда путь держать, и побежала впереди… Долго Памья у оленных чукчей жил, кочевал, стада пас. Там и женился.
И всё-таки настало время, когда Памья вернулся, а Карпендеру удирать пришлось. Пришло такое время! Теперь о байдарных хозяевах, о шаманах, о скупщиках-обдиралах только старики помнят. Такие, как мы с Памьей.
Ведь он — Памья — до сих пор жив. Он в Анадыре живет у старшего сына. Крепкий ещё старик, а ведь он годов на двенадцать старше меня. Ты, Туар, если летом погостить поедешь, расспроси его, обязательно расспроси. Мы с ним ещё в прошлом году вспоминали про ту рождественскую ночь. Про «кристмес» этот самый.
Старый Мэмыль смотрит на Туар, на Валентину Алексеевну и Кэйнынэ. Добрая улыбка, сначала едва заметная под ватными усами Деда Мороза постепенно освещает всё его лицо.
— Отдохнули? — спрашивает он. — Ну идите теперь попляшите. Ноги, наверно, давно уже в зал просятся? А? Идите, идите, вас там небось кавалеры заждались.
ПЕСНЯ О ДВУХ ВЕТРАХ
Когда молодежь нашего охотничьего колхоза, натанцевавшись в клубе вокруг новогодней елки, расходилась по домам, в тот самый день и в тот самый час Тылык стоял на одной из ленинградских набережных и задумчиво смотрел на скованную льдом Неву. Да, и то и другое происходило 1 января в четвертом часу ночи. Так по крайней мере говорили календари и циферблаты. И всё же это было совсем не одновременно: если в Ленинграде четвертый час ночи, то на Чукотке в это время уже второй час пополудни.
«У нас давно уже день, а я вот ещё и спать не ложился, — подумал Тылык. — Впрочем, какой же теперь день на Чукотке? — самый разгар полярной ночи!»
Тылык улыбнулся. «Ну и путаница же получается! В один и тот же час, и всё-таки не одновременно, а на десять часов позже… Середина дня, а всё-таки не день, а ночь… Уж до чего, кажется, ясные, бесспорные понятия! Несовместимые, противоположные — их даже в пример приводят в качестве двух явлений, противоположность которых очевидна. «Нельзя же, говорят, утверждать, что день — это ночь!» Нет, оказывается, можно. Иногда это именно так и бывает. Второй час дня посреди ночи. Только не обыкновенной ночи, а полярной, конечно…»
Разумеется, Тылык и раньше всё это знал, но никогда ещё эти сопоставления не представлялись ему такой забавной неразберихой. «Наверно, — подумал он, — это от вина. Наверно, хмель новогоднего ужина не совсем еще выветрился из головы».
Он посмотрел на противоположный берег, где за густой пеленой снегопада едва виднелось здание университета, посмотрел на бесконечную череду фонарей и снова опустил глаза к Неве. Внизу, по тропке, наискось пересекавшей реку, шла шумная компания. Тропка была узкая. Несколько девушек на ходу перебрасывались снежками, кто-то барахтался рядом с тропкой в глубоком снегу. До Тылыка долетали веселые голоса, смех.
«Завтра же напишу домой, — пообещал себе Тылык. — Вернее, сегодня: ведь завтра уже наступило. Напишу, обрадую старика».
Он начал было подниматься на мост, но потом вернулся, спустился вниз и медленно пошел по тропке. Здесь было теперь безлюдно, шумная компания ушла далеко вперед.
Если не смотреть наверх, то может показаться, что вовсе и не по городу идешь. Со всех сторон снег, снег, снег. Будто тундра. Здесь легче думалось о Чукотке, чем на ярко освещенных улицах, по которым катились ночные такси. Может быть, потому Тылык и спустился сюда, хотя тропка была ему, в сущности, не совсем по пути. Обычно он ходил по мосту. Но сейчас он с удовольствием вслушивался в поскрипывание снега под ногами, ощущал на щеках дыхание ветра и думал о родном поселке, об отце, о его песнях. «Обветренны лица у чукчей, с детства обвеяны ветрами люди Чукотки».