Таю начинала раздражать самоуверенность Таграта. Он его поучал, как будто не Таю — старший брат.
— Вкус кофе я узнал намного раньше тебя и знаю Америку намного дальше вашего острова и Нома, — отрезал Таю.
Таю радовался не столько тому, что люди стали жить лучше, сколько тому новому, чему они научились. Когда в Нунивак пришли новые рульмоторы, многие эскимосы сомневались, сумеют ли они овладеть машиной. Но страхи оказались напрасными. Где теперь найдешь такого моториста, как эскимос Ненлюмкин? Он не только отлично знает машину, но и умеет сам её чинить. В первое время в Нуниваке послышались разговоры о том, нужен ли мотор на промысле. Он сильно шумит, пугает зверя и распространяет по морю незнакомый запах. Один из косторезов даже изобразил на полированном моржовом клыке в рисунках, что ждет нунивакцев в будущем: на вельботе сидели охотники с тощими и слабыми руками. У мотора примостился кривой человечек: одна рука у него была сильная, с огромными мускулами — та, которая дергает шнур маховика, а вторая плетью висела вдоль тела, такая же тощая и слабая, как у других охотников. Вот к чему приведет отказ от надежного, привычного весла! — как бы предостерегал косторез.
Тридцатые годы… Сколько светлого и радостного они оставили в памяти Таю! Как трудно менялся характер эскимоса, обретал черты настоящего человека, хозяина своей судьбы! В быт входили новые обычаи и привычки и даже новая еда. В Нуниваке открыли пекарню, потом стали строить маяк на вершине горы, откуда сразу видно два океана — Ледовитый и Тихий.
Жизнь кипела, и Таю чувствовал в себе радостный подъем, будто всё время за ним тянулась тяжелая ноша богатой добычи.
Когда в промысле наступало затишье и стихала стрельба в проливе, эскимосы Нунивака семьями отправлялись в гости в «Ленинский путь». Вместо оружия и гарпунов в байдары и вельботы грузились отсвечивающие желтизной бубны и тонко струганные гибкие ударные палочки. Прославленные певцы везли в своих сердцах новые песни, сочиненные во время долгих зимних ненастий на промысле в проливе, в светлые круглосуточные весенние дни в качающемся на спокойной воде вельботе.
Так шла жизнь. Каждый год приносил ощутимые перемены в жизни людей, и появился смысл в том, чтобы считать время.
И вдруг весть, резкая, как винтовочный выстрел в ледяной тишине океана, поразила людей: началась война. Она шла где-то очень далеко. Только грамотные люди из эскимосов с трудом могли объяснить, где места, по которым шли танки немцев. И лишь тогда, когда в сводках Совинформбюро замелькали близкие, знакомые слова — Москва, Ленинград, — всем, даже старым эскимосам стало ясно: война рядом, она близко.
Таю уходил зимними звездными утрами на промысел, ставил капканы на песца и каждую шкурку сдавал в фонд обороны. Для себя и семьи он оставлял самое необходимое. Не разгибая спины, Рочгына шила теплые пыжиковые жилетки и рукавицы для бойцов. И так было почти в каждой семье эскимосов и чукчей побережья.
Если раньше Таю относился к далекой русской земле скорее с любопытством, чем с сердечными чувствами, то сейчас ему открылась внутренняя связь, которая заставляла его содрогаться, когда он слушал об издевательствах немцев над мирными жителями полей, лесов и городов.
Однажды, будучи в районном центре, Таю зашел к секретарю райкома. Это был худой, ещё не старый человек с ввалившимися щеками. Таю знал его давно. Это он вручал ему партийный билет. Секретарь приехал сюда лет пятнадцать назад и первое время учительствовал в тундре. Владимир Антонович — так звали секретаря, — видимо, был болен: Таю это заметил по его блестящим глазам и надрывному кашлю, который сгибал секретаря, заставляя его низко наклоняться над столом.
Поговорили о разных делах, потом Таю высказал заветное, о чём он думал многие дни.
— Стреляю я не хуже любого снайпера, — убеждал секретаря Таю. — Я не буду без пользы на фронте…
Владимир Антонович молча слушал и скручивал самокрутку из крупной махорки. Табак сыпался на стол, но секретарь бережно подбирал каждую крошку и клал обратно в жестяную табакерку из-под зубного порошка.
— Что же это будет? — откашлявшись, сказал Владимир Антонович. — Что же будет, если каждый из нас уйдет на фронт? Нет, так не пойдет. Кроме того, есть правительственное распоряжение освободить от обязательной военной службы представителей малых народностей, в частности эскимосов. Сколько вас всего на побережье? И двух тысяч не наберется. Если каждый мужчина из вас пожелает уйти на войну, то от народа ничего не останется.
Секретарь помолчал, разжег трескучую, стреляющую огнем самокрутку и продолжал:
— Знаешь, что такое коммунистическая гуманность?
Таю отрицательно покачал головой.
— Суть коммунистической гуманности в том, что, воюя против самого страшного врага человечества — германского фашизма, мы не перестаем заботиться о сохранении народов, только что возрожденных Октябрем и спасенных от вымирания… Вот так, Таю. А воевать можно и здесь: охотиться, бить песцов, морского зверя, шить теплую одежду для воинов.
Таю ушел от секретаря расстроенный безуспешной попыткой попасть на фронт. Он взялся за работу так, что в Нуниваке никто не удивился, когда после войны ему на грудь Владимир Антонович прикрепил медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне».
Наступила послевоенная жизнь. Многие русские уехали на родину — кто в отпуск, а кто и насовсем. Уехал и Владимир Антонович, худой как палка и беспрерывно кашляющий. Врачи сказали, что ему нельзя больше жить на Чукотке, — климат не тот.
Приехали новые люди. В Нунивак назначили нового председателя, молодого самоуверенного парня. Да, именно назначили, потому что попробуй не проголосуй в те времена за человека, присланного из самого района. Новый председатель не умел отличить китовый гарпун от моржового, путал нерпу с лахтаком, зато строго блюл идейную дисциплину и на попытки колхозников покритиковать его огрызался словами:
— Вы критикуете партийную линию!
Таю смотрел на этого человека и недоумевал. Попробовал Таю заикнуться о нём новому секретарю райкома, но тот подозрительно поглядел на охотника и спросил у помощника:
— Кто этот человек?
И пальцем показал на Таю. Давно не показывали на эскимоса пальцем. С тех пор как Таю перебрался через пролив после скитаний по американской земле. Вспыхнул Таю и выскочил из райкома.
А жизнь шла. С каждым годом хорошел районный центр. Один за другим вырастали в нем новые дома. Те из чукчей и эскимосов, которые попали в руководящие районные деятели, обзаводились хорошими вещами и ратовали за то, чтобы в районном центре была выстроена гостиница для приезжающих земляков, — не пустишь же гостя в новую квартиру с красивой мебелью и белым чехлом на диване — это тебе не яранга! Школы в окрестных стойбищах и селениях закрывались — все ехали в районный центр.
В районном центре не разводили оленей, не били моржей и китов. Многочисленные деятели производили один продукт — руководящую бумагу.
Эскимосы Нунивака стали равнодушны к колхозу. Смолкшие бубны шаманов зарокотали по ночам.
Иногда в маленькой комнате красного уголка собирались молодые люди Нунивака и мечтали о будущем, пели песни. Часто сюда заходил и Таю.
Однажды в красный уголок заглянул председатель. Он был краснолиц, и от него пахло лейбмановкой — так по фамилии директора назывался напиток, который вырабатывало единственное в районном центре промышленное предприятие.
пели молодые эскимосы.
Председатель прислушался к словам песни, покачиваясь в низких дверях, и крикнул:
— Что за песни мурлычете?! Не стыдно петь такое?! Взгляните — при ком поёте? — Он показал на портрет.
— Что же нам петь? — робко спросил председателя молодой эскимос.
— Пойте идейные песни, соответствующие, так сказать, обстановке.