Изменить стиль страницы

— Давай-давай, лейтенант, — подбодрил его Амаута, — старайся! Близок твой час. Ты уж не ударь в грязь лицом, оправдай затраченное. Зря, что ли, тебя двадцать лет калорийно кормили и квалифицированно учили? — Лейтенанта слегка покорежило. — Ничего, — утешал его въедливый голос, — это еще только игрушки. Вот в следующий раз тебе, как оправдавшему высокое доверие, поручат убрать кого-нибудь без лишнего шума. Или дикарей усмирять пошлют за то, что на луну, мерзавцы, молятся и податей платить не хотят. А что ты думал, служба — развлечение? Маневры? Занятия физкультурой?

Звон гонга над площадью погасил все остальные звуки, как магниевая вспышка гасит свет. Насторожилась тысячеголовая масса. К Амауте подошел жрец и, гнусавя, стал тыкать в лицо что-то священное. Амаута глядел на него с сомнением, соображал: каяться все-таки или не каяться?

— Не так бойко, святой отец, — решился он окончательно, — а то ты мне зубы повредишь этим предметом. Отойди, не засти. Покаяться хочу перед народом в страшных грехах. «Такая трибуна, — подумал он. — Такая широкая и представительная аудитория. Грех совершу, если не воспользуюсь. Большой грех».

— Народ! — обратился он к толпе. «Какой голос», — уважительно подумали лейтенант и Святейший одновременно.

— Народ! Нес я тебе большую правду, да не донес. Отобрали они, — Амаута обвел глазами первый ряд почетных гостей, — ее у меня, спрятали. Казните меня теперь!

— Он хотел наслать на народ холеру! — закричал жрец. — С помощью колдовства! Вот его колдовские знаки!

Амаута почувствовал, что ничего уже никому не сможет объяснить. Он замолчал и смотрел теперь на народ спокойно.

Жрец тоже замолчал. Собрался с мыслями.

— Отдаю твою душу дьяволу, нераскаянный грешник, — вспомнил он формулу. — Люди, кто совершит святое дело: избавит мир от нечестивца? Бог радуется, глядя на верных своих слуг с небес!

Первым из толпы, расталкивая непроворных, вышел здоровенный мужчина, бледный, но по внешнему виду здоровья отменного. «Слуга божий, штатный провокатор», — не удержался Амаута. Тихо так не удержался, почти не шевеля губами, но лейтенант его услышал.

— Благословляю! — обнадежил решительного жрец.

«Скорее бы кончилась волынка, — подумал по этому поводу здоровенный. — А то затянут, как всегда».

«Развелось умников, шагу ступить нельзя. Жечь! Жечь!» — Высоким и худым был второй. Вышел, дрогнув тонкими губами, посмотрел на жреца.

— Благословляю!

Все молчали. Только потрескивал костерок, да вздыхала толпа, даже не вздыхала, а так, переводила дыхание, когда выходил очередной доброволец да жрец произносил свое.

«Доброе дело у бога зачтется. Может, свой грех там закрою», — вышел широкоплечий средних лет.

— Благословляю!

«На дистанции почти все меня обошли, но тут я не буду последним!» — застыл перед жрецом парень.

— Благословляю!

«Раз-другой на глаза попадусь — может, срок испытания скостят», — вышел ремесленник из третьей зоны.

— Благословляю!

«Не мое бы это, конечно, дело, но участвовать лично хоть в одном местном обряде — не лишне, будет о чем вспомнить. Тем более, что тут власти предержащие сами себе „козу устроили“. Это ж золотое дело для них! Прошляпили, чинуши. Взяв на вооружение передовой опыт, составили бы на каждого досье, завели бы картотеки: кто задержан, кто замечен, а кто склонен. Этот тип — родоначальник бюрократии, способный задавить страну, отбросить ее на сотни лет. Перевороты совершают неграмотные, и во время всех восстаний первыми летели в огонь бумаги. Так что объективно он — по ту сторону баррикад. И раз уж выпала такая возможность, я внесу свой скромный вклад в спасение всех этих простых, неиспорченных цивилизацией людей от незнакомой им гидры грамотности. Я — за!»

— Благословляю!

«Я ведь согласился, согласился, я все сделаю сам. Зачем они меня подталкивают? Я не хотел этого, учитель! Но иначе я не могу, я ведь не только за свою шкуру пекусь. Я теперь — единственный, кто знает знаки-буквы, и должен сохранить свою голову, чтобы продолжать общее дело. Они сказали, что без „этого“ отречение не будет полным. И потом, они ведь мучили меня, если б вы знали, как они мучили меня, учитель! Я вынужден. Простите, если можете. По правде говоря, я даже не знаю, поможет это или нет. Все-таки они, наверное, убьют меня, потом. Не так пышно, конечно, удушат просто — и все. Но один шанс пока есть: а вдруг действительно отпустят? Надо поторопиться, чтобы успеть. Простите, учитель!»

— Благословляю!

«Разве ж можно — холеру? Как тот раз холера была, считай, что вся деревня вымерла. Нельзя такого оставлять, он всех поубивает. А у меня четырнадцать душ, с внучатами. Нельзя».

— Благословляю!

«Что-то приуныла толпа. Никто не выходит. Вот, даже старикан поперся, а все равно недобор. Интересно как… будет корчиться, вот — был, есть и сейчас, а не станет его. Неужели больше никого не найдется? А, была-не была, запалим дядю».

— Благословляю!

Не находилось больше никого. Тысячи ждали с любопытством и нетерпением — а ведь не шли. Между тем в законе сказано четко: десять добровольцев из народа должны зажечь костер разом.

Народ сам казнит тех, кто злоумышляет против бога и людей.

— Ну, что? — обратился к народу жрец, — или отпускать злоумышленника и колдуна? Задерживаете святое дело, люди! Не торопитесь послужить богу. Ну! Ну! — он посмотрел на толпу…

— А я что? Я, раз надо, пойду.

— Благословляю!

Десятый медленно, неуклюже ступая, подошел к костерку, у которого сгрудились добровольцы, наклонился за головней-факелом, потом — вроде оступился, сделал еще один неверный шаг, да так и рухнул лицом в костер. Из его домотканой рубахи на спине торчал короткий, оперенный конец стрелы.

— Кто? — вскрикнул лейтенант. — Откуда?

— Из того дома, наверное, — крикнул ближе к нему стоящий солдат.

— Не тем занимаетесь, лейтенант, — остановил офицера жрец. — Ваше дело охранять, а не ловить. Так кто будет десятым?

Толпа молчала. Десятого не находилось.

— Сейчас еще девятого искать будете, — подал голос, как проснулся, Амаута.

— Убьют? — машинально спросил лейтенант.

— Их и убивать не надо, сами разбегутся.

Добровольцы пока не разбегались, просто слились вместе, слились в странный комок на восемнадцати ногах и медленно, медленно пятились от костра и помоста.

— Стой! — рявкнул на них лейтенант. — Стойте, шкуры! Задержать!

Двое солдат, повернув копья горизонтально, преградили добровольцам путь к толпе. Те уперлись в копья и, глядя поверх, голов, начали пятиться в другую сторону.

— Кто это был?

— Да ты уж на меня-то не кричи, пожалуйста, — ответил Амаута. — Не знаю я, кто это был. Знал бы, так не сказал, — а сейчас вот честно и с радостью говорю: не знаю. Значит, нужна народу моя правда, — продолжал он, глядя куда-то вверх. — Значит, прав я был, лейтенант, в своем деле. Значит, я не горю, лейтенант, а ваша затея горит при ясной погоде.

— Нет, — сказал лейтенант, — ты ошибаешься. Это ты сгоришь. Ты у меня все-таки сгоришь. Ты меня не знаешь!

— Права не имеешь, лейтенант, — отозвался Амаута. — Ты же государственный служащий, у тебя же нашивки лейтенантские. При всем народе нарушить закон — неужто посмеешь?

— Эй, вы! — обернулся лейтенант к добровольцам. — Берите факелы. Живо!

И те, помешкав, взяли факелы-головни, потому что наяву увидели смерть. Страшен был лейтенант. Он подтолкнул, лично подтолкнул замешкавшихся к помосту, а затем посмотрел на преступника остро и твердо:

— Гляди, говорун!

И рванул с груди нашивки и бляшки. Потом подошел к костерку, выхватил оттуда головню и ткнул ее в помост, как в живое тело нож.

Все молчали. Только шипели, разгораясь, дрова. «Горишь, лейтенант, — донеслось сквозь дым с помоста. Голос был странно спокойным и даже доверительным. — Горишь, лейтенант! Все вы горите, а вот я, кажется, остаюсь».