Изменить стиль страницы

Этот мой вывод отнюдь не был продиктован простой неохотой принять необъяснимое как оно есть — хотя на следующее утро после похорон Коулмена, когда я пришел в полицию штата поговорить с двумя полицейскими, первыми прибывшими на место катастрофы и обнаружившими трупы, у них явно сложилось обо мне именно такое впечатление. Они не увидели тогда ничего, что подтверждало бы мои подозрения. Сведения, которые я им сообщил, — о том, что Фарли шпионил за Фауни и за Коулменом, о едва не кончившемся плохо столкновении у кухонной двери, когда Фарли с воплем выскочил на них из темноты, — были терпеливо записаны, как и мое имя, адрес и номер телефона. Меня поблагодарили за помощь и заверили: все сказанное мной будет сохранено в строжайшей тайне, и в случае необходимости со мной свяжутся. Такой необходимости у них не возникло.

Я пошел было к выходу, но остановился.

— Я хочу вас кое о чем спросить. О положении тел в машине.

— Что вы хотите знать, сэр? — поднял на меня глаза Балич, старший из двух молодых полицейских, хорват с непроницаемым лицом и хозяйски-спокойной манерой поведения, чья родня, вспомнилось мне, владеет рестораном "Мадамаска-инн".

— Что вы увидели, когда их нашли? В какой позе они лежали? Ходят слухи…

— Нет, сэр, — покачал головой Балич. — Ничего такого не было. Все это неправда, сэр.

— Вы поняли, о чем я?

— Да, сэр. Нет, это в чистом виде слишком быстрая езда. Нельзя на такой скорости вписаться в этот поворот. Ас автогонок и тот бы не смог. Человеку в возрасте садиться за руль после двух рюмок вина, да еще пускаться на такое лихачество…

— Я не думаю, что Коулмен Силк хоть раз в жизни пускался на автомобильное лихачество.

— Что тут сказать… — Балич развел руками: мол, при всем моем к вам уважении, кому это может быть известно? — Машину вел профессор, сэр.

Явно наступил момент, когда, по мнению Балича, мне следовало перестать строить из себя детектива и вежливо удалиться. Он назвал меня "сэром" столько раз, что никаких сомнений в том, кто из нас ведет расследование, возникнуть не могло. Я ушел, и, как я уже сказал, на этом мои контакты с полицией кончились.

День, когда хоронили Коулмена, оказался, как и все последние дни, необычно теплым. Ноябрьский свет был резким, контрастным. За предыдущую неделю деревья скинули остатки листвы, и под ярким солнцем жесткие нагие очертания холмистого ландшафта с его каменными выступами, впадинами и сочленениями напоминали четкую, подробную штриховую гравюру старинного мастера. Когда я утром ехал в Афину на похороны, эта грубая, неприкрашенная, щедро высвеченная даль, которую с весны мешала видеть лиственная одежда, некстати рождала во мне ощущение новизны и открывающихся возможностей. Нешуточность строения земной поверхности, несколько месяцев от нас скрытой, а теперь снова явленной, чтобы мы не забывали ею восхищаться и с нею считаться, напоминала о страшной, всестирающей силе ледника, который прокатился некогда по этим холмам, прежде чем остановиться в своем могучем движении на юг. Всего в нескольких милях от дома Коулмена он раскидал валуны размером с ресторанные холодильники таким же манером, как автоматическая подающая машина бросает софтбольные мячи, и когда, проезжая мимо крутого поросшего лесом склона, который здесь окрестили "садом камней", я отчетливо увидел, уже без узора скользящих теней от летней листвы, эти гигантские поваленные набок глыбы, напоминающие некий разрушенный Стонхендж, небрежно брошенные кучей и вместе с тем исполински неповрежденные, я вновь с ужасом представил себе момент удара, разлучившего Коулмена и Фауни с их жизнями и швырнувшего их в былые эры земли. Теперь они так же далеки от нас, как ледник. Как сотворение планеты. Как само Творение.

Тогда-то я и решил обратиться в полицию. Я не сделал этого сразу, тем же утром, еще до похорон, отчасти потому, что, остановившись у лужайки в центре городка, увидел в окне ресторана "У Полины" отца Фауни, который сидел за столом и завтракал в компании женщины, стоявшей накануне на кладбище за его инвалидным креслом. Я немедленно вошел, сел подле них за свободный столик, сделал заказ и, притворяясь, что читаю оставленную кем-то "Мадамаска уикли газетт", стал изо всех сил прислушиваться к разговору.

Речь шла о дневнике. О дневнике Фауни, который Салли и Пег в числе других вещей передали ее отцу.

— Тебе незачем его читать, Гарри. Незачем.

— Я должен его прочесть.

— Вовсе не должен, — возразила женщина. — Поверь мне: это для тебя совершенно лишнее.

— Ничего более ужасного, чем все остальное, там быть не может..

— Незачем тебе его читать.

Как правило, люди склонны хвастаться и приписывать себе успехи, которых только еще хотят добиться; Фауни же, наоборот, лгала, отказывая себе в фундаментальном навыке, которым за год-другой овладевает почти всякий школьник на свете.

И это я узнал, еще даже не допив стакан сока. Неграмотность была притворством, которого, считала она, требовало ее положение. Но зачем? Источник силы? Но силы, купленной какой ценой? Только вдуматься. Мало ей всего остального — еще и неграмотность. Фауни берет ее добровольно. Но не чтобы придать себе инфантильности, не чтобы выглядеть нуждающимся в опеке ребенком, а наоборот — чтобы высветить сродное мирозданию варварское "я". Не отвергает учебу как удушающую форму благопристойности, а бьет учебу козырем первичного и более сильного знания. Она не имеет ничего против чтения как такового; притворяться неграмотной — вот что она считает правильным поведением. Это добавляет всему остроты. Ей подавай ядов, ядов и ядов — быть тем, чем не следует, показывать, говорить, думать то, чего не следует, нравится это кому-то или нет.

— Я не могу его сжечь, — сказал отец Фауни. — Это же ее дневник. Я не могу просто выбросить его на помойку.

— Зато я могу, — сказала женщина.

— Это неправильно.

— Ты всю жизнь шел по этому минному полю. Хватит уже.

— Это все, что от нее осталось.

— Не все. Еще револьвер. И пули, Гарри. Вот что от нее осталось.

— Как она жила…

Вдруг его голос зазвучал так, словно он вот-вот расплачется.

— Как жила, так и умерла. Потому и умерла.

— Ты должна отдать мне дневник.

— Нет. Нам не следовало вообще сюда приезжать.

— Только попробуй, только попробуй его уничтожить — я не знаю, что сделаю.

— Так для тебя же будет лучше.

— Что она пишет?

— Не хочется пересказывать.

— О Господи.

— Ешь. Тебе нельзя не есть. Блинчики на вид очень аппетитные.

— Моя дочь.

— Ты сделал для нее все, что мог.

— Надо было ее забрать, когда ей было шесть лет.

— Ты не знал. Как ты мог предполагать?

— Я не должен был ее оставлять у этой…

— И мы не должны были сюда приезжать, — сказала его подруга. — Не хватает еще, чтобы для полноты картины тебе здесь стало плохо.

— Мне нужен их пепел.

— Этот пепел надо было захоронить. Там, вместе с ней. Не знаю, почему они этого не сделали.

— Мне нужен их пепел, Сил. Это мои внуки. Это все, что у меня осталось вообще.

— С пеплом я уже сделала все, что следовало.

— Да ты что!

— Не нужен тебе этот пепел. Довольно с тебя. Я не допущу, чтобы с тобой что-нибудь случилось. Никакого пепла мы в самолет не возьмем.

— Что ты с ним сделала?!

— Что надо, то и сделала, — сказала она. — Не волнуйся, я проявила должное уважение. Но пепла уже нет.

— Боже мой…

— Все позади, — сказала она. — Все уже позади. Ты выполнил свой долг. Ты с лихвой его выполнил. И с тебя довольно. Теперь давай поешь. Вещи я собрала, за номер расплатилась. Теперь только обратная дорога.

— Ты умница, Сильвия, ты настоящее золото.

— Довольно ты мучился. Я никому больше не дам тебя мучить.

— Ты золото.

— Поешь. Они правда аппетитные на вид.

— Дать тебе?

— Не надо. Я хочу, чтобы ты поел.

— Мне слишком много.