Изменить стиль страницы

— Очень возможно. Говорят, Эрмитаж уже собираются эвакуировать.

V

Тыл успел было уже привыкнуть к войне, к виду находившихся в столице раненых; нервы уже не реагировали на эти признаки войны. Но мысль о том, что в о й н а придёт сюда, что грохот пушек будет слышен здесь, что, может быть, на глазах всех будут падать убитые, — снова поднимала нервы.

Эта мысль одних устрашала, других приводила в негодование от позорного разгрома, а у третьих вызывала такие настроения, которых невозможно было бы обнаружить.

В Петербурге впервые было настоящее смятение от жутких вестей с фронта. Уже заговорили о том, что нужно бежать из столицы в глубь страны. На улицах огромного города люди с нервной торопливостью развёртывали только что вышедшие экстренные вечерние выпуски газет, передавали шёпотом друг другу то, что скрывалось властями и что рисовалось взбудораженному воображению жителей столицы Петра.

Стояла сушь, пахло какою-то гарью, как бывает от лесных пожаров, от горящего торфа. Солнце в дымной мути казалось тусклым, кровавым кругом без лучей, и лица у всех принимали какой-то странный, призрачный оттенок, какой бывает, когда смотришь сквозь дымчатое стекло.

Взволнованному воображению мерещились пылающие поля Польши и железная лавина вражеских войск, неумолимо катящаяся на столицу.

В этот вечер у Марианны, жены Стожарова, собрались её друзья на городской квартире.

Был писатель, со своими длинными волосами, в наглухо застёгнутом сюртуке; были две одинаковых, восточного типа девушки с тонкими руками и с глазами, уходящими в нездешнюю даль; потом молодые люди и ещё девушки. Была сама Марианна. Длинный газовый шарф, накинутый на её худые плечи и спадавший воздушно-лёгкими складками вдоль тела, придавал ей тот неземной, «потусторонний» вид, который так шёл к ней.

Её глаза то устремлялись куда-то в пространство мимо лиц, точно она видела недоступное другим, то опять опускались вниз.

В этот вечер все обратили внимание на нового гостя. У него было бледное лицо и странные светло-серые глаза, взгляд которых было трудно выдерживать. Он был в наглухо застёгнутом чёрном сюртуке, стоял рядом с хозяйкой у камина. Слова он произносил не так, как все, а немного нараспев.

Искры поэтического восторга, неведомо на что направленного, вспыхивали на его красивом лице. Он как-то не допускал к себе людей и не входил с ними в обыкновенные, будничные отношения и обыденные разговоры.

Всё в нём было отмечено глубокой усталостью.

Все поняли, что это он. То есть тот, который даст им новое направление жизни.

Светловолосые девушки, молодые женщины смотрели на него и, казалось, ждали от него нового откровения.

Гости направились в так называемую арабскую комнату, устланную коврами, без стульев и кресел. Они расположились на коврах и подушках. Свет резного бронзового фонаря бросал на стены и на лица призрачные рисунки и пятна.

На низеньких столиках — длинные восточные кувшины с вином и плоские чаши.

Когда все возлегли, Марианна, говорившая с поэтом, отошла от него, легла на ковёр около двух девушек, положив им на головы руки.

Поэт остался один посредине комнаты, освещённой неясными бликами фонаря.

Он стоял, сложив руки на груди и опустив голову. Все устремили взгляды на него и ждали.

Наконец он быстро поднял голову.

И в комнате прозвучала первая певучая нота и музыкальное слово: г и б е л ь.

Он пел о том, что сердце его жаждет последней остроты, собственной гибели, что гибель эта идёт и он приветствует её, что нужно силой духа победить боязнь смерти и что эта победа даст высшее упоение уставшей душе. Это будет радость последнего освобождения, освобождения не только от всех стеснительных законов общежития, и даже и от своей телесной оболочки.

И членам этого кружка в свете новой истины показались смешны все их кратковременные «гражданские устремления» и их общественная работа, с шитьём кисетов для солдат и собиранием подарков для фронта.

Всё это вдруг показалось так грубо, так ненужно, что было даже смешно, как они могли серьёзно заниматься такими вещами.

Писатель, оказавшийся на ковре в одиночестве, иногда скорбно-саркастически кривил губы при чтении поэтом стихов, как кривит их старый актёр-инвалид, слушая выступления молодых превознесённых лжеталантов.

Он со своей проповедью сверхнационального, сверхнародного идеала оказался здесь слишком примитивным.

— Со страстью мечтать о собственной гибели — не значит ли это обнаруживать явные признаки вырождения? — произнёс писатель.

Но слова его встречены были презрительным молчанием. Все только переглянулись, не удостоив его ответом.

VI

Продвижение врага имело совсем иное значение и для мужа Марианны, Родиона Игнатьевича. Власть, испугавшись плохих дел на фронте, уже полным ходом пошла навстречу требованиям промышленников. Смена реакционных министров развязала им руки, и они, соединившись с кадетами в прогрессивный блок, энергично мобилизовались для спасения страны.

Но для большей верности повторили правительству свой вопрос о субсидиях и хлопотали о привлечении рабочих к участию в военно-промышленных комитетах, чтобы сделать военную промышленность кровным делом рабочего класса.

Родион Игнатьевич был одним из главных сторонников этого либерального шага. Он хорошо понимал, что при умелом подборе проверенных представителей легко можно будет провести даже такую меру, как милитаризация труда, и руками самих рабочих прикрепить их попрочнее к их кровному делу, чтобы они не бегали с одного завода на другой в поисках большей заработной платы.

Кроме того, это внесёт успокоение и прекратит забастовки, от которых приходилось терпеть всё большие и большие убытки.

В то же время министерство внутренних дел, очевидно, со своей стороны, решило прислушаться к нуждам рабочих, вызвать на совещание промышленников, совместно с ними обсудить положение, пересмотрев бытовые условия, в каких находятся рабочие.

Родион Игнатьевич в числе прочих промышленников получил приглашение явиться на совещание.

Приглашение было подписано генералом Унковским.

Родион Игнатьевич в эти трудные дни, несмотря на усиленную деятельность, не отступал от принятого раз навсегда распорядка жизни.

В то утро, когда ему нужно было ехать на совещание, он проснулся, как всегда, на своей половине, в собственной спальне, отдельной от жены.

Он откинул одеяло и долго рассматривал свои волосатые руки с короткими пальцами, несколько обеспокоенный их излишней опухлостью.

Его полнота причиняла ему немало неприятностей, и он старался строго придерживаться определённого режима, предписанного ему врачами. Он проделал несколько упражнений по системе Мюллера, с приседаниями и наклонением корпуса. Потом, взяв душ и растеревшись жёстким мохнатым полотенцем, долго рассматривал себя в зеркало, мял живот, подтягивал его, выпячивая грудь. Излишняя короткость шеи тоже беспокоила его.

Надев мягкий бухарский халат с кистями на витом поясе и закинув кисти узлом, он позвонил. Вошёл слуга в манишке и фраке, с пачкой газет, за ним, по заведённому порядку, — парикмахер с бритвенными принадлежностями.

Отдав в распоряжение парикмахера свою голову и выпростав руки от повязанного под шею белоснежного полотна, Родион Игнатьевич принялся просматривать газеты. Чтобы не мешать парикмахеру, он держал газету в далеко вытянутой руке перед собой и прежде всего заглянул на последнюю страницу, чтобы справиться о курсе бумаг.

Здесь утешительного было мало.

Тогда он перешёл на передовицу. Там говорилось об ожидаемом (наконец-то) открытии Государственной думы, в которой должны были впервые появиться новые министры, «первенцы», пришедшие на смену реакционерам.

Либеральные лидеры приветствовали в передовице их появление очень сдержанно. Обращаясь через газету к министрам, лидеры говорили, что семена недоверия уже посеяны властью, и это не может не отразиться на трудности завоевать у общества доверие к себе. Но… этим смущаться не нужно; нужно только громко обсудить прошлое, «когда власть из-за своей боязни политики разрушила много благих начинаний».